Вовсе не духу, рожденному от суеверий людей, не приблудившемуся невесть откуда сыну жреца, а Тугузу, с его покрытыми веснушками могучими плечами, рыжей бородой и льдистыми глазами, обещана Дахэ. Не чужой волей, но желанием сердца. И вот час судьбы, час свадьбы – дом Тугуза, путь к которому от двора до порога выстлан красным шелком, чтобы жизнь молодоженов была как шелк. И его бабка, выходящая из дверей с громким причитанием:
– Молодая невестка в дом, а меня выгоняют вон!
Они обе совершали переход: старость уступала молодости. Заунывный речитатив бабушка закончила громким смехом, чтобы смерть слышала и знала: сегодня торжествует жизнь. Кутас и Зарна подхватили старуху под локти. Усадили на пороге. Женщины положили перед старшей хозяйкой дома подносы с лепешками и корзины с яблоками и грушами.
– Большая мать, с тобою в дом сегодня вместе мы войдем.
Бабушка Тугуза возвела ладони к небу, сетуя на выпавшую ей долю, а потом быстренько подняла одну из корзин, поверх которой Зарна уместила поднос, с кряхтением встала и шагнула обратно в дом. Этим бабушка разрешала невесте войти и остаться. Кутас повернулась к Дахэ и запела чистым, приятным голосом:
Сердце Дахэ тоже слушало, но не песню Кутас, а шаги по шелку. Котурны приглушенно стучали. Дахэ приставляла пятку одной ноги к носку другой. Напутствия женщин, перешептывание подружек, нарастающий темп музыки – все подбадривало ее. Дробно затанцевали зерна и орехи – Дахэ посыпали земными благами. Фату с двух сторон придерживали, как положено, две незамужние девушки и две многодетные женщины; их лица Дахэ не видела, потому что так и не подняла головы, чтобы не спугнуть обещанное ей благополучие. Дахэ переступила порог. Девушки приподняли фату, и кто-то поднес ко рту Дахэ медовую лепешку. Она тут же откусила кусок как положено – не маленький и не большой.
– Куда бы ты ни пошла, я буду рядом, – выдыхал Тугуз там, на лесной подстилке, – где бы ни позвала, отыщу.
– И я тебя, – отвечала Дахэ.
Фата прошелестела по волосам, по спине, упала к ногам на баранью шкуру, расстеленную при входе.
– И я тебя, – обещание сорвалось с губ вместе с тканью, закрывающей невесту от любопытных глаз, и ударилось об обернувшуюся к ней Нану.
Глаза ее горели восторгом, потому что мать Тугуза договорила заветные слова: «Чтобы характер твой оказался мягким, как масло, а речь – сладкой, как мед». И мед на губах Нану был черен как ночь, в которую отбросило Дахэ, и черными были пальцы свекрови… ее, Дахэ, свекрови, никак не Нану, облаченной в чудесное сае, сияющей слишком явным, слишком вызывающим счастьем.
В груди лопнули и истекли кровью легкие, рот наполнился ядом, и Дахэ прошипела:
– А ты что здесь делаешь? – Шепот выжег в ее горле прогалину. Нечто новое и темное прокладывало дорогу от живота к нёбу. Долгую, незнакомую прежде, отдающую привкусом земли и снега – леса, полного февраля и погибшей весны. Дахэ повторила свой вопрос.
Нану стояла у очага. Эта разряженная дрянь уже трижды обошла священное место дома. Род Тугуза принял ее. И она, а не Дахэ, стала его частью. Нану хлопала круглыми глазами и по-рыбьи открывала и закрывала рот. Ей полагалось хранить молчание, чтобы предки новой семьи убедились в покорности невесты. Вместо Нану, которая разевала рот, Дахэ отвечали женщины:
Кутас и Зарна пели. Их вовсе не заботила Дахэ. Ее мать пела, вместо того чтобы рвать на себе волосы. Дахэ разглядела в толпе, набившейся в дом, Дзыхан. Мать ведьмы приплясывала, совершенно оправившись от болезни. Где шлялась ее дочь? Почему меченая не разделяла общего ликования? Неужели сдохла в лесу? Дахэ огрела бы ее палкой, как в детстве. Она всех бы избила за то, что отняли ее мешочек, ее сокровище, ее судьбу!