Поплутав в лесу, он по звуку моторов вышел на просеку. Все три трубоукладчика с большими интервалами между собой стояли друг за другом вдоль траншеи, держали на весу вторую плеть. Синий дымок частыми толчками вылетал из выхлопных труб. Четверо такелажников натягивали чалочные веревки, подправляли плеть над траншеей. Яков бегал по вершине земляного вала, махал руками и вдруг пронзительно свистнул: «Майна!» Бракованная плеть поплыла в траншею — минута, и она ляжет на раскисшее глинистое дно, а завтра будет намертво приварена к другой бракованной плети.
Лешка понуро поплелся к вагончикам. Под навесом при свете керосиновой лампы Чугреев, Валька и куратор Каллистова Тимофей Васильевич разбирали бумаги, тихо поругивались, видно, готовились закрывать процентовку. Он обошел их стороной. Ни видеть, ни слышать никого не хотелось. В первом зеленом он бросился на полку, уткнулся лицом в подушку. А что, если правы они — практичные, разумные, сговорчивые?
В вагончик вошла Зинка. Поставила на стол банку сметаны, прикрыла краюхой хлеба. Вздохнув, присела на табуретку.
— Ты че, парень, голодовку объявил? Ну-ка ешь давай.
Он проглотил слюну, отказался:
— Спасибо, Зина, что-то не хочется.
— Как это не хочется? Посмотри-ка на себя: ишь скулы обтянуло. Одни глаза остались, и те побелели как от уксуса.
Лешка виновато заморгал:
— Я потом, Зина, ладно? Сейчас не хочу.
Зинка тяжело, как старуха, поднялась, погрозила ему пальцем.
— Смотри у меня, «не хочу»! Вы там лайтесь, грызитесь, сколь душе угодно, это не мое дело — вот. А мое дело, чтоб вы ели как следует, чтоб справными были. За это я отвечаю.
Зинка ушла.
«Предположим, они правы, — думал Лешка. — Все они слишком трудно жили, чтобы их осуждать. Но как могут они спокойно работать, зная, что делают брак, липу, гадость! Ведь эта работа — дело их жизни, профессия, то, что они сами выбрали по душе… Как у них поднимаются руки? Как позволяет совесть?»
Но всего обиднее, всего страшнее и непонятнее — отец. Как он врал, изворачивался сегодня утром, хотел увезти его домой, чтобы не мешал им гнать трассу. Говорил одно, а сам делает другое. То, что можно ему, нельзя мне. А почему? Может быть, именно так и надо жить? Может быть, это не так уж и страшно, как кажется. Только начать… Лешку пробирал нервный озноб, он устал от мыслей, хотел спать. Чтобы согреться, укрылся с головой одеялом, но слипавшиеся глаза теперь таращились в темноте, словно опухли вдруг и перестали закрываться.
Это был сон в полудреме или давным-давно пережитая явь.
Ему казалось, будто мелкой дробью гремят барабаны, трубят пионерские горны, а он замер по стойке «смирно» в ровной шеренге перед гранитным монументом на главной площади города. В чистой голубизне майского утра звонко разносится напряженный голос пионервожатой: «…Пионеры! К борьбе за дело Ленина будьте готовы!» Чувствуя, как по спине ползут мурашки, он громко повторяет: «Всегда готов! Всегда готов! Всегда готов!» Старшие пионеры повязывают на шею красный галстук. Волнуясь, он отдает салют. Отец, стоявший в первом ряду зрителей, счастливый, растроганный, вскидывает сжатый кулак: «Рот-фронт!»…
Это там, семь лет назад, барабаны, а здесь, сейчас, дождь лупит по крыше вагончика…
Низкий потолок вдруг взлетает до неба, раздвигаются стены, ослепляюще бьют прожекторы. Яркими огнями вспыхивает рампа. Двумя пылающими столбами вздымается по краям сцены тяжелый кумачовый занавес.
— В городскую комсомольскую организацию от пионера Ерошева Алексея, — громко, раздельно читает председательствующий, — заявление. Прошу принять меня в ряды Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодежи…
Лешка стоит у края длинного в белых пятнах листков стола, облизывая пересохшие губы, повторяет в уме слова заявления, он знает их наизусть:
— …Обязуюсь быть честным, смелым, принципиальным. Быть всегда и во всем примером. Не бояться трудностей…
— …Обязуюсь все силы, знания, а если потребуется, и жизнь отдать великому делу рабочего класса…
— Принять! — хором отзывается зал.
С пылающими ушами, с дрожащими коленями он возвращается на место. Ему жмут руку, похлопывают по плечу, поздравляют. «Принят, принят, принят», — радостно отстукивает сердце. Он ничего не слышит кругом, кроме этого оглушающего торжественного стука, ничего не видит, кроме радужных кругов прожекторов.
Лешка сжался под одеялом, зажмурился. Чтобы не разреветься, впился зубами в подушку. Нет, не мог отец врать всегда! Раньше, до этого, никогда не было в его словах фальши, была искренность. И вообще он был добрым, никогда не кричал, не ругался, был справедливым. Да, отец добрый, мягкий и какой-то всегда усталый, как невыспавшийся.
Лешку вдруг пронзило: отец боится. Боится за свое место. Ведь если они не закончат трассу в срок, его снимут с работы. Боится! И, конечно, не из-за себя — ему ничего не надо, — боится из-за семьи. Лешке показалось, что он до самых корней понял отца, а через него и всех остальных: Чугреева, Мосина, рыжего Николая, Гошку.