Шарик с визгом задергался в его руках, пытаясь дотянуться до лица Федора.
— Ваня! — с упреком сказала Тося. — До Шарика ли ему…
Федор передвинул голову, и его щеки коснулся горячий шершавый язык собаки. «Вот и Шарик чувствует», — подумал Федор с тоской.
— Давай коли быстрей! — капризно сказал он.
Тося вышла. Иван опустил на пол собаку, присел на кровать. Федор плакал. Слезы текли из его выпуклых открытых глаз по впалым заросшим щекам, по глубоким складкам вокруг широкого кривящегося рта, по выпирающим скулам, к торчащим ушам — на подушку.
— Водка есть? — хрипло спросил Федор.
Иван помялся. Федор посмотрел на него с глубоким презрением.
— Вот, Иван, я и раньше в тебе замечал.
— Что замечал? — насторожился Иван. — Что, я тебе жалел когда-нибудь?
— Только на вид добренький…
— Да мне не жалко! Можно ли в таком состоянии?
— В каком «таком»?
— В этом, — ткнул в него пальцем Иван, — в каком ты сейчас.
— В каком?
— Плачешь.
— Врешь! Не плакал я. Неси водку!
Иван поднялся, развел руками, как бы извиняясь перед кем-то, и, покачивая своей круглой головой, вышел. Федор тихо выругался — неторопливость Ивана и Тоси раздражала его: неужели так трудно понять, что жизни ему остался один пшик — ходят переваливаясь, как по ягоду… Но еще больше раздражала его собственная хилость — полдня копил силы, намереваясь встать, выйти во двор, потоптаться возле детишек, а все лежит, час за часом, как приклеенный, и нет сил поднять голову.
Вошла Тося, поставила на стол блестящую коробочку-кипятильник, открыла крышку, выпустив облачко пара. Собрала шприц, неумело, неловко зарядила его из ампулки и встала в нерешительности — колоть или нет?
— Ну! — подбодрил ее Федор. — Давай!
Она сделала укол — Федор и не почувствовал боли, как будто в дерево.
У окна появился Иван. Вытащил из кармана четушку, развернул сверток — вяленые сорожки. Как фокусник, извлек из рукавов стопки. Не торопясь, ровно разлил водку: Федору, Тосе, себе. Тося сказала: «Че уж так-то, закусить принесу», — и вышла. Федор смотрел на Ивана насмешливо, с нетерпением.
— Речь толкнешь?
— А как же. Предлагаю выпить за здоровье моего напарника, соседа и вообще хорошего человека, Пигарева Федора Алексеича. Только так! Ага. У нас в роте один грузин был, Гога Татишвили. Утром чай, днем компот, на ужин чай, а он каждый раз поднимает стакан: «Предлагаю выпить, друзья, за здоровье…» — и всех по очереди обходит. Чудак такой. К себе приглашал. Грузинская водка, говорит, самая лучшая в мире, только домашняя. Чача называется. Чача, шашлык и песня — вот, говорит, как живет настоящий мужчина.
— Ну, давай! — Федор поднес стопку ко рту, но пить лежа было неловко. Приподниматься — страшно. Он пошарил глазами по комнате — на этажерке, рядом с недоделанным садком лежал моток хлорвиниловой трубки. Иван понял его взгляд, подал трубку, сказал со смехом:
— Может, бачок поставить и шланг? Или мотор?
Федор сунул один конец трубки в стопку, другой взял в рот и втянул в себя водку. Горло перехватило, он потерял дыхание. Как бы черный занавес упал перед глазами. Кошмарная корка, так часто пугавшая его в минуты дремы, вдруг наяву сковала его, замуровав внутри черноты, как в склепе. Миг-другой он еще помнил себя, удерживал в себе ощущение жизни, но волны черноты легкими качками загасили в нем свет.
Иван стоял над ним, стиснув стопку в руке, забыв про нее и про рыбу, которая свалилась на пол. Вбежала Тося, бледная, с вытаращенными глазами, сама не своя. Федор хрипел, его высохшая грудь вздымалась и опадала резкими толчками.
И вдруг он очнулся. Может быть, начал действовать укол или просто полегчало. Обессиленный, мокрый, он забылся на какое-то время и в бреду, в дреме вспомнил, как еще младенцем его отрывали от материнской груди. Какие-то страшные тени толпились, колыхались над ним, а он как бы висел над черной бездной и был соединен с жизнью губами — через спасительную сладкую грудь матери. Он хватался за нее руками, держался изо всех сил, но кто-то сзади, черный и громадный, безжалостно тянул его от груди, рвал живительную связь, и это было жутко и жестоко, как сама смерть. Он не умел говорить, мог только кричать, и он кричал — так, что ломило в груди и пропадал голос. Ему совали в рот что-то грубое и неживое, он отплевывался, захлебывался от слез, прося, умоляя о помиловании. Но нет, его не пожалели, и теперь, через сорок лет, внезапно очнувшись, он снова пережил тот страх и ту обиду и горько беззвучно заплакал. Ни Тоси, ни Ивана в комнате не было.
Он понял, что до подстанции ему не добраться.
7
Закатилось солнце, померк мягкий теплый свет, притихли птицы в клетках, громче, отчетливее стало слышно гудение трансформаторов. В синеве над проводами, там, куда еще доставали лучи солнца, как бы сама собой чертилась в небе тонкая белая черта — след реактивного самолета.