Кто-то однажды заговорил об «эмической» антропологии, особенно преданной делу спасения «точки зрения туземцев», используя слова Малиновского[654]. По аналогии можно говорить и об «эмической» историографии. Достаточно будет указать на три блестящих исследования: статьи Пауля Оскара Кристеллера и Аугусто Кампаны о происхождении слова «гуманист» («humanista») и малоизвестную лекцию Эрнста Гомбриха о Ренессансе как периоде и движении[655]. Все трое предпринимают попытку реконструировать категории, которыми пользовались исторические акторы. Эти категории отличались от понятий, использовавшихся наблюдателями, между тем как именно внешняя точка зрения часто формирует мышление сообщества, куда более многочисленного, нежели круг профессиональных историков. В финале своей статьи Кампана заметил, что недавно (это было написано в 1946 году) кто-то заговорил о «новом гуманизме: и старое слово наполнилось новыми идеалами. Будущие филологи и историки будут заниматься ими». Однако в постскриптуме, опубликованном год спустя, Кампана прибег к более сильным выражениям: он полагал, что Кристеллер, в работе о том же сюжете, написанной независимо от него, показал, что современное понятие «ренессансного гуманизма… несостоятельно»[656]. Несостоятельно, конечно же, с филологической точки зрения. Это не мешает нам использовать такие категории, как «Ренессанс» (как сам же Кампана затем делал)[657]. Однако мы должны всегда осознавать, что какими бы полезными они ни были, подобные обозначения остаются условными. Те, кто прилагает множество усилий, чтобы обнаружить подлинные признаки гуманизма, Ренессанса, современности, XX века и пр., мягко говоря, лишь впустую тратят свое время.
«Эмическое» измерение, которое я предложил путем эксперимента искать в историографии, может быть описано с помощью более древних и привычных слов: филология, любовь к древности. (Антропология родилась от любви к древности, таким образом круг замкнулся.) Однако механически переносить оппозицию между «эмическим» и «этическим» на историографический дискурс было бы ошибкой. Исходя из собственного опыта, историки могли бы указать, что дихотомия «эмического»/«этического» во многом упрощает дело. Как показывает мое фриульское исследование, и «эмическое», и «этическое» измерения служат театром конфликтов – между инквизиторами и
Историки обязаны принять этот вызов – вопрос лишь в том, как? Один из ответов был сформулирован в ходе дискуссий о литературных текстах, в частности в знаменитой статье Эрика Ауэрбаха «Филология мировой литературы (Weltliteratur)», вышедшей в 1952 году и сегодня обретающей почти профетический смысл мрачного пророчества[658].
В разгар холодной войны Ауэрбах увидел, сколь широко распространилась тенденция к культурной однородности, явлению, которое, несмотря на очевидные различия, затронуло оба блока. Мир становился все более и более одинаковым; даже национальные государства, в прошлом бывшие агентами культурной дифференциации, потеряли часть своего влияния. Массовая культура (Ауэрбах не использовал этот термин, но он тем не менее отражает истинный смысл его анализа) распространилась на всей поверхности земного шара.
Ауэрбах намекал на метод, которым он руководствовался при создании великого «Мимесиса». Однако в 1952 году рассуждения, впервые сформулированные им почти десятью годами ранее в финальной части «Мимесиса», развивались в ином направлении. Если значение европейской традиции больше не было само собой разумеющимся, на первый план, хотя и подспудно, выходила проблема обобщения. Обобщение – но начиная с какого момента и с какой целью?