Было принято встречать гостей и радостью встречи, и угощением. Чем богаты были люди, тем и радовались они людям. Бабушке нашей ради этого удовольствия семь верст не были околицей. А тут внук предложил съездить в Орел, к троюродной Татьяне Петровне. Не поняла только она того, что внук лукавил, да и согласилась. Стали ее собирать. И тут начались шутки. Бабушку одели в полушубок задом наперед, подпоясали полотенцем, обули в валенки. Одели-то тепло, чтобы не простудить. А потом вывели на крыльцо, к которому Куруй подвез сани, конечно без лошади. Внук издал гудок и повез Бабушку вокруг дома. Снова подвез ее к крыльцу. Другие внуки радостно встречали ее, будто бы они были орловскими родственниками. Сам же Куруй успел в доме изобразить из себя Татьяну Петровну и встретил Бабушку родственными лобзаниями. Бабушка искренне радовалась встрече, принимая ее за настоящую. Ей тогда уже шел девятый десяток. Может быть, тогда она уже утратила чувство реальности. Но, может быть, она, любя внуков, просто приняла эту игру. Всем в этот вечер в нашем доме было весело. Ведь радио и телевидения тогда у нас не было. А эта забава была разыграна безобидно и весело. Я тогда запомнил этот спектакль и вскоре повторил его с Бабушкой. Она сыграла его и со мной.
Я тоже предложил ей сходить в Орел. Бабушка проворно собралась. Я взял в руки плетеную корзину, у которой не было дна. Мы вышли из дома, и я повел доверчивую старушку вдоль нашего сада. А потом вернул обратно, но уже через сад соседей, и привел ее к ним в дом. Играли старый и малый. Мне тогда, наверное, было всего пять лет. Соседи нашему появлению удивились. Они тоже были рады видеть у себя нашу Бабушку. Но Татьяну Петровну, конечно, никто изобразить не смог.
Мне тогда попало от моей Мамы за эту шалость. Бабушка на меня не обиделась. Она знала, что я ее любил. А Куруй дал мне тогда урок представлять спектакль. Мне его проказы нравились. Он любил играть и с малыми своими братьями. А ко мне он всегда был ласков и внимателен и как-то по-своему всегда называл меня Коточкой. В детстве звали меня Котиком.
Среди своих братьев, родных и двоюродных, среди своих деревенских сверстников-товарищей Николай едва ли был не первым претендентом на роль вожака. В школу все ребята из нашей деревни ходили дружной ватагой. И редко по дороге не случалось приключений. Однажды по его примеру начали кататься на тонком льду Барского пруда и почти все провалились в воду. Пруд был не глубокий, но тем не менее по вине Куруя до школы друзья не дошли. В тот день всем попало дома, а на следующий день от Евгении Ивановны.
На Барском пруду на пути к школе сходились ребята из трех деревень. Это было место соревнования левыкинских, кренинских и ушаковских. Иногда эти соревнования проходили в форме драк, и инициатору Курую попадало. Братья спустя много лет весело рассказывали об этих стычках. Но, удивительное дело, в них никто не поминал зла. Они чаще всего кончались какими-то веселыми курьезами вроде того, что, попадись тут старшие мужики, всем одинаково доставалось на орехи. Дело было в том, что у забияшного Куруя, как и почти у всех левыкинских ребят, кренинские, ушаковские, лихановские и прочие каменские и лопашинские сверстники были друзьями. Они долго и верно помнили эту дружбу. Случалось им потом в жизни и встречаться, и помогать друг другу.
Может быть, Куруй не был первым парнем в нашей деревне, но личностью среди сверстников он стал. Его все уважали и с ним любили водить дружбу. Но вдруг он, что называется, влип в нехорошую историю.
Обреталась тогда в нашей деревне по найму девица Катя из города Мценска. Нанималась она на разную поденную и срочную работу и, как рассказывали, была безотказна в отношении к противному полу. В этом смысле она имела известную репутацию и в городе, и в его окрестностях. Дружила она в нашей деревне со многими, а, забеременев, иск подала на Николая. Суд долго не разбирался и присудил с него алименты. Случилось это перед призывом брата в Красную Армию. Неудобная возникла для него ситуация. Да еще у этого дела возникла классово-политическая подоплека. Девица Катя-то была бедная поденщица, а у отца Николая была своя молотилка. И поступок Николая судом был оценен соответственно с учетом классовой морали. Делу мог бы быть дан иной ход, деревня была накануне раскулачивания. Если бы уполномоченные определили отца Николая, владельца молотилки, в класс кулаков, то и девица Катя оказалась бы жертвой кулацкого надругательства. К счастью, Борис Иванович остался в классе бедных середняков. А алименты преследовали Николая до конца его жизни. А любвеобильная Катя, выхлопотав себе по суду своеобразную ренту, продолжала свою вольную жизнь, похваляясь своей ловкостью. Содеянное не тяготило ее совесть. А Николай после службы в Красной Армии в деревне не остался. Уехал в Москву и поступил на службу в милицию. В милицейской форме он выглядел так же монументально, как и в кавалерийском снаряжении. Я помню, как он приходил к нам летом в белой гимнастерке, перепоясанный ремнями, в шлеме с шишаком и белых перчатках.
Однажды мы шли с ним по улице. Мне казалось, что идущие нам навстречу люди, завидев очень строгую фигуру моего брата, как-то сами по себе приводили себя в порядок, переставали размахивать руками, не употребляли бранных слов, не шарахались из стороны в сторону и очень спокойно расступались перед ним. А встречные военные и милиционеры приветствовали его под козырек. Брат спокойно и с достоинством отвечал им тем же приветствием. Очень внушительный был вид у моего брата-милиционера на московской улице! Но мы, родственники, очень удивились, когда Николай ушел из милицейской службы. Карьера на ней ему была обеспечена. Так нам всем казалось. Но он поступил иначе и никому не объяснил причины своего поступка.
Между прочим, один из его одногодков и сверстников по деревенской жизни из недалекой от нас деревни Каменка тоже одновременно с ним, после службы в армии пошел в милиционеры. Кажется, что они даже служили в одном подразделении. В отличие от Николая, он остался на службе надолго. Его карьера удалась. Он приезжал в деревню, став начальником. Мама моя даже сетовала при встрече с ним на то, что Николай упустил свои возможности и не последовал примеру товарища. Но однажды мы узнали, что наш каменский удачливый земляк-милиционер застрелился, ушел добровольно из жизни на взлете очень удачной служебной карьеры.
Тогда нам подумалось, что Николай сознательно отказался от раскрывшейся перед ним служебной перспективы, чтобы найти себе другую дорогу в жизни. Он поступил работать на Ярославскую железную дорогу, туда, где уже работал его старший брат Алексей. Очень быстро он освоил работу поездного мастера, а потом стал помощником машиниста паровоза на пригородном поезде. Жизнь, вроде бы, стала у него налаживаться. Он женился. Я помню его скромную свадьбу на квартире его невесты, симпатичной молодой девушки, где-то в районе Крестьянской заставы.
На свадьбе были все родные и двоюродные наши братья и сестры, обосновавшиеся к этому времени в Москве. Может быть, что это было зимой, или в конце 1939 или в начале 1940 года. Помню, что мы с Мамой и Отцом и вместе с двоюродным братом Георгием и его женой ехали на Крестьянскую заставу на автомобиле-такси «ЗИС-101». Мы все уместились тогда в просторном салоне комфортабельного советского автомобиля. Мне приятно было в нем ехать. И свадьба получилась хорошая. Не шумная, не богатая, но задушевная и родственная. Жизнь тогда у всех братьев и сестер налаживалась. Но весной 1940 года Николай погиб неожиданно и нелепо. Погиб на работе, на коротком перегоне между станциями-платформами Москва-III и Яуза. Во время движения поезда Москва—Александров он спустился вниз с паровоза, чтобы посмотреть на задымившиеся, как ему показалось, буксы вагонов. А поезд в это время подъезжал к высоким платформам станции Яуза. Смерть случилась внезапно. После удара о платформу тело оказалось еще и под колесами. Случилось это 26 марта 1940 года. Николаю в этот год исполнилось 30 лет. Похоронили его на Пятницком кладбище, рядом с отцом Борисом Ивановичем. Внезапная смерть соединила их вместе вдали от родной деревни. А жену Николая мы после похорон потеряли из виду. Детей у них не было, а память о брате хранилась лишь братьями и сестрами. Теперь и их уже осталось очень мало. А тогда, в сороковом, нас еще было много. У покойного в живых оставались еще два брата и две сестры. А мать Елена Васильевна еще жила в своем доме, в деревне. На лето все они еще съезжались к ней в пору отпусков. О сыновьях Елены Васильевны я уже рассказал. А теперь очередь подошла к дочерям. Старшая из них была Варвара Борисовна. К тому же она была и старше своих братьев.
Родилась Варвара в 1900 году. Я помню, что день рождения у нее был в конце февраля. В детстве вместе с родителями я ездил к ней в этот день. Варвара же с мужем Александром Федоровичем Волобуевым были по праздникам непременными гостями у нас. Будучи всего на семь лет моложе моей Мамы, она признавала ее старшинство тетки, с родственными чувствами относилась к моим родителям и дорожила ими. Поэтому общение между моими родителями и племянницей с ее мужем было естественным, традиционным и основанным на взаимном уважении. И тем не менее наши поездки на день рождения к Варваре ожидались мною и переживались с каким-то тревожным волнением. Во-первых, оттого, что предстояла дальняя дорога. Нужно было проделать дальнее путешествие по Москве, чтобы доехать до Хорошевского шоссе, где она жила. От нашей Суконной улицы, на которой мы жили с 1933 года, надо было сначала на сорок седьмом трамвае проехать по Ярославскому шоссе вдоль Первой Мещанской до Сухаревки, а затем по Садовой до Кудринской и от нее направо, до Зоопарка. Там предстояла пересадка в переполненный трамвай и продолжение поездки с опасными, для меня конечно, переживаниями – как бы не застрять в неописуемой тесноте и вагонной давке и не проехать нужную остановку сразу после Ваганьковского кладбища. Обратный путь из гостей сопровождался уже другими неудобствами. Трамваи после одиннадцати ночи уже не были переполненными, но они теперь редко ходили. На остановке я замерзал. Холодно было и в пустом зимнем вагоне. А Отец, усевшись на свободное место, засыпал, будучи под сильным хмельком. Мама нервничала, долго расталкивая его перед пересадкой. А потом долго ждали у Зоологического своего сорок седьмого, на котором Отец окончательно и надолго засыпал, пока мы ехали к нашей Суконной. Мама всю дорогу поругивала Отца. А я окончательно замерзал. Дорогу через замерзшие стекла окон трамвая я не видел, и она казалась мне бесконечной. На Суконной нам удавалось все-таки разбудить Отца, и мы наконец добирались до своего дома. Время подходило уже к часу ночи.
Жили наши родственники в самом начале Хорошевского шоссе, слева от него, в одноэтажном бараке, над железной дорогой Москва—Минск. В этом бараке с длинным коридором и общей кухней жили железнодорожные рабочие. Муж Варвары Александр Федорович Волобуев работал на товарной станции весовщиком. До получения комнаты в бараке семья и вовсе жила в железнодорожном вагоне прямо на путях станции. Приходилось нам бывать и там.
Застолье у Варвары было обычным, и, конечно, было много водки. Выпивали крепко. Хозяин от этого становился развязным. По правде говоря, он был мне несимпатичен и в трезвости. Натура у него была хамоватая. Пусть не обидятся на меня его дочери. Я скажу откровенно. Я не любил Александра Федоровича. Сам он происходил из большого, говорят богатого, торгового села Аниканово, которое и сейчас стоит где-то за Мденском в сторону Орла. Как он сосватал нашу Варвару из такого далека, я не знаю. Знаю только, что и сестра и ее дочери в это село ездили очень редко. Их там не особенно привечали родственники. Но от деревенской жизни Александр Федорович ушел не столько по причине семейной крестьянской неустроенности, скол ко по причине перемен в ней накануне и в годы коллективизации. Не думаю, что Советская власть обездолила его. Как и многие в то время, он уехал в Москву. Устроился весовщиком на товарной станции Беларусской железной дороги. Жил в грязном и тесном вагоне на Красной Пресне. Иногда вагон перегоняли по путям. Наверное, останься в деревне, при своей мужицкой оборотистости и физической силе он мог бы добиться большего. В Москве зацепиться за удачу было труднее. Сделать карьеру здесь он не сумел, а точнее сказать, не успел. Из вагона сумел перебраться только в барак с длинным коридором, с кухней на всех и с туалетом на улице. Жил в бараке несколько лет с женой и двумя дочерьми. Жена его, моя сестра Варвара, работала кассиршей в магазине. И вдруг перед самой войной в тридцать восьмом или тридцать девятом Александра Федоровича арестовали. Судила тройка по известной пятьдесят восьмой статье. Приговор – к 10 годам. Аза что, так и осталось неизвестным. Правда, для моей Мамы в этом загадки не было. Она сразу определила причину – «за разговоры». Александр Федорович, по крайней мере, от близких не скрывал своего критического отношения к Советской власти. Других преступлений, я уверен, он против власти не совершал. И, попади он на фронт, отвоевал бы Великую Отечественную до Берлина. Но во время войны Александр Федорович оказался в лагерях. И это сохранило ему жизнь. Зато обе дочери его – Валентина и Вера добровольно ушли на войну. Первая от звонка до звонка прокатала фельдшером по прифронтовым дорогам в передвижном госпитале. А вторая прошла через фронты до Берлина связисткой. Замуж вышла на фронте. Родились у них дети, а у детей внуки. Так что род Александра Федоровича Волобуева продолжился, правда, уже под другой фамилией.
А Варвара после ареста мужа осталась одна. Как мне, и не только мне, показалась она тогда не обнаружила переживаний от жестокого приговора и не пыталась поддерживать связь с осужденным мужем и, откровенно говоря, не ожидала его возвращения. Без мужа она сумела приобрести где-то в Царицыно половину дома и жила там, пока дом не сломали в начале 50-х годов, когда этот район вошел в границы Москвы. Как и с кем она жила все эти годы, я не знаю. Не было у нас с ней встреч.
Александр Федорович отсидел свой полный срок и вышел на свободу в конце сороковых. Вышел, даже сумев в годы заключения заработать какую-то сумму денег, которая позволила ему начать новую жизнь на свободе. Жить поселился он где-то в районе Серпухова. Мне привелось с ним встретиться на похоронах и поминках его тещи Елены Васильевны. Была там и Варвара. И та, и другой выглядели отчужденными. Никакого сочувствия друг к другу я на их лицах не увидел. Александр Федорович, однако, показался мне совсем неузнаваемым. На прежнего развязного и хамоватого человека теперь он не был похож. Был молчалив и, кажется, подавлен. И мне его впервые стало жаль. Среди бывших своих родственников он оказался чужим. В 1956 году его реабилитировали, и он вскоре умер. Может быть, я ошибся в оценке его гражданских качеств. За свою политическую невоздержанность и злой свой язык он заплатил непомерно высокую цену.
А Варвара жила долго. На девяностом году жизни она скончалась. Как бы то ни было, но со своим нелюбимым мужем она оставила в этой жизни двух дочерей. Их семейная жизнь сложилась не просто, но благополучно.
Младшая дочь моего дяди Бориса Ивановича Анна Борисовна и поныне, слава Богу, жива и здорова (конечно, по возрасту). Она родилась уже при Советской власти, в 1919 году. Мы с ней люди одного поколения. Жизнь наша протекала друг у друга на глазах. Формирование наших жизненных принципов происходило в одно и то же время. Мы всегда с ней были и остаемся единомышленниками. Помимо наших родственных уз всю жизнь нашу связывает большая дружба. Между прочим, это можно отнести и ко всем остальным двоюродным братья и сестрам. Жизнь разводила нас на далекие расстояния, ставила нас в разные условия. По-разному и в разной степени мы добивались или не добивались благополучия. Но независимо от этого всегда оставались родственниками и друзьями.
В раннем детстве мы вырастали с Нюрой и моей сестрой Антониной вместе. Они, конечно, на пяток лет были старше меня. Но в игры с ними я еще успел поиграть. Наше детское сознание одновременно тронули и тревожные ожидания, и первые признаки перемен в деревенской жизни в конце двадцатых – в начале тридцатых годов. Сестры мои теперь мне не верят, что я оказался однажды свидетелем и запомнил один их разговор о новой ожидаемой жизни. Это были наивные представления о близком будущем, которые тогда переполняли не только детские головы. Сестры говорили об общих домах, в которых якобы будут жить все наши деревенские люди, об общем имуществе и даже об общих одеялах, которыми они будут укрываться в общих кроватях. О наивности таких представлений долго писали наши писатели, публицисты, пропагандисты. Писали по-разному. Одни пугали наивных людей глупыми перспективами, а другие, наоборот, выдавали их за образец будущих человеческих взаимоотношений. Жизнь, конечно, в те годы проходила в тревожном ожидании. Тревога передавалось и детям. Эту тревогу взрослых и их детей усиливали появляющиеся в деревне по разным причинам уполномоченные и чинимые ими обыски, реквизиции, лишения в правах и другие действия, разделяющие наш деревенский мир. Сестры тогда уже ходили в школу к Евгении Ивановне и будущую жизнь примеривали к себе на ином, чем я, уровне сознания. Они говорили и об общей работе, и о своей учебе, и о своем участии в коллективной жизни. Это непонятное слово «коллектив» я тогда впервые услышал от сестер. Мое сознание тогда еще не было испорчено никакой идеологией, и я никак не мог поверить в возможность общих домов и общих одеял и кроватей. А тревога проникла тогда и в мое сознание.
Сестры мои вместе закончили нашу деревенскую четырехклассную школу с двоюродными братьями-однолетками и все вместе поступили во мценскую семилетку. Вместе уезжали в город на целую неделю и возвращались оттуда на короткую побывку в конце недели. Много у них было приключений, которые могли бы закончиться печально. До сих пор Нюра рассказывает, как они, возвращаясь из Мценска на товарном поезде, прыгали на ходу под откос, когда он без остановки проезжал мимо нашей станции Бастыево. Рассказывает со смехом. А ведь это было не смешно. Много интересного слышал я от сестер и братьев об их приключениях и играх, когда они ранними летними утрами гоняли на росу скотину, как ходили по грибы и по ягоды в дальние леса. Многое из этих рассказов я перенял для себя в своих играх со своими однолетками. Так вот дружно и росли мы в нашей Левыкинской деревне и памятью о ней всегда дорожили.
Нюра закончила во Мценске семилетку и продолжать учебу приехала в Москву, к старшему брату Василию, в обжитой им подвал на Верхне-Радищевской. Поступила в педтехникум. Братья и сестра Варвара, как могли, помогали ей. В нашей семье она всегда была жданной и желанной гостьей. Наверное, не ошибусь, если скажу, что и мой Отец, и моя Мша всегда встречали Нюру как свою дочь. Она тоже всегда с большой любовью и уважением относилась к моим родителям. В нашей семье одинаково наравне со всеми остальными детьми переживались ее успехи, радости, удачи и неудачи. Мы радовались и тому, что жизнь свела ее с хорошим человеком – таким же, как и она, сиротой из Вятской губернии, с трудом пробивавшимся в жизнь без поддержки родственников и протекции покровителей. Ни тех, ни других у Николая Николаевича Вшивцева не было. Встретились они в пору учебы в техникуме и не расставались всю жизнь, пока один из них не отошел в мир иной.
Нюра тогда, как водилось, показала нам своего жениха. Он нам всем понравился, и родители мои благословили племянницу. Свою неблагозвучную фамилию Николай сменил на фамилию жены. Так среди нас появился еще один Левыкин. Он не испортил ее репутацию. Скажу больше. Николай воспринял многие наши деревенские традиции. Он неоднократно бывал в наших местах, знал всех наших родственников, а тещу свою Елену Васильевну взял на свое сыновнее попечение и до конца дней ее не обидел ни словом, ни поступком. Теща очень уважала своего зятя, звала его всегда почтительно Николаем Николаевичем. А он всегда умел найти с ней общий разговор, незаметно и естественно подлаживаясь под ее образ мыслей и ее словесные выражения. Очень интересно и занимательно было слушать их дискуссии о достоинствах родословной тетки Лены и преимуществах нашей деревенской левыкинской цивилизации. В этих спорах Николай обогащал свой язык нашими истинно орловскими и мценскими оборотами речи. Он был очень контактен с людьми, и наши земляки безоговорочно принимали его в свою компанию. Я его уважал за веселый нрав, остроумие и дружеское понимание. А он отвечал искренней взаимностью.
Теперь его уже более десяти лет нет в живых. Умер он рано, когда ему было чуть больше шестидесяти. Ничем вроде бы