Как он с такими фобиями и биографией сделался в склонной к радикализму русской литературе писателем первой десятки — вопрос мудреный; а ведь сделался. Конечно, способствовала тому совершенно гоголевская манера письма (чего стоит один впроброс помянутый Казимир Альбертыч Пхайло), гоголевская судьба (сожженная перед смертью переписка и подозрение на душевную болезнь) и лукавая обыденность (шутка ли — назвать дебютную вещь «Обыкновенная история»!). Но был еще дивный образ неповоротливой, непрактичной, августовски снулой страны, которая любит приметы, православный календарь, бабушкину волю и детство до старости. Мир Поленова, Кустодиева, особенно Федотова и вообще жанровой живописи. Закрытых дверей, книг и опущенных штор. Свойских родственных браков. Блаженный пасторальный мир без царя, полиции и государства вообще, где армия для того лишь существует, чтоб мальчику из хорошей семьи в эполетах покрасоваться.
Чудесным образом его рыхлая, длинная, композиционным тестом расползающаяся проза полна живыми, непохожими, репродуцируемыми во всякое время типажами. Дядя Адуев — доктор-Броневой из «Формулы любви»: в наши, маэстро, годы пальцем искрить да вилки дематериализовывать для печени вредно. Бабушка — целый полк добрых, но недалеких родственниц, которых так любила играть на закате СССР Валентина Теличкина. Обломов — конечно, шахназаровский курьер, весьма кстати неудачливый в любви к поющей блондинке. «А я, между прочим, никуда не тороплюсь. Я бы с удовольствием съел бутерброд с маслом и сыром». «А зовут меня Иван Пантелеймонович». «Мы перебесимся и станем такими, как вы».
«Ну зачем же такими? Надо идти дальше».
«Мы пойдем дальше».
В новые времена морального изоляционизма даже пришла мода на Обломова, люди наперебой с энтузиазмом неофитов обсуждают продуктивность его жизненной стратегии: никуда не лезть, ни в чем не замараться, век вековать, кофий кушать. Кажется, не дочитав до конца романа ровно тех двухсот страниц, что опустил при экранизации сердечный к бесхарактерным добрякам Н. С. Михалков. Той хроники замедленного падения, в конце которого заплатанный халат и закупоренные бумажкой графины явно отсылают к Плюшкину — «прорехе на человечестве» (курьер-то все же поопределенней будет).
Впрочем, разруганный критикой «Обрыв» тоже никто из буквоведов не дочел до конца.
Книга с закладкой на одном и том же месте на протяжении лет — это же так по-гоголевски и так по-гончаровски.
Как поссорились Анна Аркадьевна с Алексеем Александровичем
Сергей Александрович Соловьев на протяжении жизни превыше всех ставил Тургенева (будет отпираться — не верьте). Слабых, самоуглубленных и таких привлекательно рефлексивных тургеневских мужчин (каким был, без сомнения, и сам Иван Сергеевич). Кротких, застенчивых и таких латентно пылких тургеневских девушек, с книжкой и опущенными ресницами. Живую, шевелящуюся флору, и такой же русский язык, и подчеркнутое ощущение тихой русскости в любой дальней Европе. И все женщины его были тургеневскими — в меньшей степени Екатерина Васильева, в абсолютной — Марианна Кушнирова, и Татьяна Друбич, и истово любимая издалека Моника Витти антониониевского периода, и сильно нравящаяся вблизи Ирина Метлицкая, которую он тоже пробовал на роль Анны. И ставить собирался биографию Тургенева с Янковским в заглавной роли.
А в результате поставил Толстого, с которым Тургенев чуть не стрелялся, но не до крови, из непримиримых эстетических противоречий[13]
.«Муму», как говорится, написал Тургенев, а памятник поставили Гоголю.
Анна Аркадьевна Каренина никогда не была тургеневской девушкой. Ее сделали такою позднесоветские иллюстраторы, от преувеличенного почтения к канувшей эпохе добавлявшие образу эфирности, воздушности и акварельности до абсолютного возвышенно-бело-розового пятна. Толстой писал Анну с предельной ясностью: витальная, слегка полноватая лучезарная брюнетка, к тому же кудрявая. Женщина-солнце, женщина-праздник, настоящая, да простят меня русские поклонницы, Сильва, пышка, прима, хохотунья. Категорический экстраверт, в отличие от мелкопоместных скромниц из спасско-лутовиновских беседок. Москвичка в Питере. Сестра своего жизнелюбивого братца (да! да! да! Анна Каренина, кто не помнит — урожденная Облонская; что о многом говорит). Недаром провинившийся Стива зовет ее посредничать в замирении с супругой: знает, что та любую бледную родственницу закружит, зацелует, захороводит и заболтает, а мира добьется, потому что сама мир, и жар, и живая природа. Представить себе человека, который в трезвой памяти позовет в парламентеры Татьяну Друбич, довольно трудно. Именно потому, что она родом из тех уединенных беседок. Ее даже для «Искусства кино» фотографировали с книжкой (кажется, она там шпаликовский томик держала). Такая в переговорах не в помощь.
Справедливости ради признаем, что Анночке Аркадьевне ни разу не повезло с исполнительницами.