Булгаков оказался экспроприирован человеческим планктоном и, как все, был виноват в этом сам. На то он и мастер, чтобы предусмотреть крайнюю киногеничность, объемность парада создаваемой мрази и весьма умеренную — опустошенных мыслителей. Подлинным героем «M&M» в массах стал не Мастер и не Воланд, не Иешуа тем более, а Кот-Бегемот. Прикольный потому что. На всех обиталищах Булгакова в Москве и Киеве среди претенциозных замечаний там и сям найдется кошечка с глазками, которую ее авторши считают Бегемотом. А больше мы ничего рисовать и не умеем. Трудно представить интерпретатора, который бы сделал героями «Бега» Артурку и Парамошу (актуальное, кстати, прочтение) — а с «Мастером» все раз за разом происходит именно так, причем систематичность результата обнажает ахиллесову пяту исходного текста. Пешки — Коровьевы с Варенухами — худо-бедно оставляют место игроку Воланду, но совершенно застят наблюдателей: Мастера, Иешуа и Пилата.
Впрочем, это недостаток не столько романа, сколько России в целом, и величие автора в этом ракурсе остается непоколебленным.
Хотя великий народный роман, из которого невозможно сделать не то что великую, а хотя бы путную экранизацию, все равно остается выдающимся парадоксом.
Высота птичьего помета
Терема и халупы. Запах дезинфекции и торты из академического распределителя. Высокие потолки и низкие потолки.
Роман Юрия Трифонова — единственный в своем роде — маркировал новую классовую усобицу середины века, когда тов. Сталин заново рассортировал граждан по изолированным этажам. Пропасть между избранными-ближними-непьющими и голью лапотной усугублялась первичной ступенью развития — когда в полуподвалах было элементарно плохо с шамовкой, а сверху мелодично смеялись и стряхивали вкусно пахнущий пепел. Репродуцированная Латинская Америка — знойная сказка владык и косная скученность масс — стала питательной средой для взращивания разночинных бесов в мятых шляпах и отвергнутых ломбардом очечках, полных злобы и искренней аффектированной зависти: «Почему одним — все?!»
«Дом на набережной» был дочерней Достоевскому высокой литературой низких чувств, литературой греха (меж Д. и Т. в этой ветви бочком затесались несколько серебряновековых фигур среднего калибра). Героиня звалась Сонечкой, избранник ее Глебов носил длинные разночинские патлы и промышлял рубкой дров по задворкам. И было над ними вислое небо и затхлые стены, и тучная громада обитаемого линкора с круизным освещением — что еще разжевывать? Для тех, кому и школьная программа не впрок, автор за пять страниц до конца заводит прямую речь про право имеющих — но это уже зря. Sapienti sat.
Перед теми, кому достаточно, лежал автопортрет расторопного семидесятничества. Бойких особей второго сословия, вызревших злокачественным наростом на сословии первом. Всех этих литконсультантов, ученых секретарей, заслуженных очеркистов, почетных биографов, корыстных пономарских детей, по стародавней традиции перенимающих вожжи у отходящего поколения грузных деспотов. Готовых жабу съесть за доступ на закрытый просмотр, загранкомандировку широкого радиуса, за сердечность встреч и родной огонек в Кратове. Сильнее всего запомнивших из прошлого цепных вахтеров у входа в рай.
«Глебов ненавидел те времена, потому что они были его детством», — отменная исповедь состоявшегося халдея, которого тесть зовет по отчеству. Кому ж из них, стихийных материалистов, зрящих вокруг одни ценники, метраж, кубатуру и «лошадей под капотом», любо вспоминать убогое коммунальное подворье, где всегда кто-то варил капусту. Блатоватых люмпенизированных соседей. Вечно хворых золотушных детей — ибо лучшим средством от всех тогдашних недугов является полноценное трехразовое жратье. И поправший переулок угрюмый дворец мелкопоместного коммунизма — с патефоном из поднебесья, запахом дорогих папирос и собак в лифтах, с майоликовыми картинками на буфетах и кожаными куртками на молниях. «Большим домом» во всех советских миллионниках звали областное управление НКВД (кроме Москвы, где наркомат занимал целый микрорайон, а почтительный титул отошел к Дому правительства на Серафимовича, 2). Многих из обитателей зловещая кличка подвела под монастырь, аукнувшись переездом в главный зиндан республики (благо и ехать всего ничего). Но в завидущих глазах жителей полуподвалов она стала символом сбывшегося потребительского идеала.
Это было главнее. Трифонов, потерявший в Доме отца, об арестах поминал уклончиво: «Морж куда-то пропал в ту же зиму», «Те, кто уезжает из этого дома, перестают существовать». Зато настоящей, хоть и гадкой рождественской сказкой сияют эти двери с матовым зернистым стеклом, лифтовые зеркала в человеческий рост, купецкие душегрейные шубы и гостиные на полста персон.
Отчаявшись управлять уравненным и лишенным стимула населением, эгалитарное государство пошло на реставрацию иерархической пирамиды — с очевидно вытекающим из этого падением нравов.