Аккуратным уравнением в достатке мастерски лакируется предательство. Заложил друга — ничего особенного. Продал учителя — время было такое. Выписывая индульгенцию подлости, режиссер вводит в текст совсем уж немыслимые пассажи. Сонечка (на словах Глебова впервые почуяв, что живет с чудо-вищем, и по-достоевски повредившись рассудком) в фильме выдает следующее: «Вадим, отрекись от отца. Он конник, шашкой отмахается, а тебе нужно думать о себе». Старый Ганчук вторит дочке: «Ради науки я разрешаю вам меня предать». Гордый Вадик артачится, пытается играть порядочного, но в конце концов уступает настояниям. А заложив Медведя, приходит его, выселенного с семьей, провожать и честно, по-комсомольски, в глаза валит: «Это я тебя вломил. Дядю Володю надо было выручать». Они и сегодня вламывают. Выручают дядю Володю. Думают о себе. А их вдохновители ссылаются на такие времена. Сволочь. Времена всегда «такие». Других времен в нашей стране еще не придумано. И когда очень хочется потерять остатки совести на пути к большой воде — всегда напихивают синих околышей, горы трупов в подвале, какие-то отсебятинские обыски: вот они нас как, не забалуешь! Вспоминают про бесчеловечное государство. Про невозможность поступиться прошлым. Про нашу горькую и великую историю. Самую малость, последнюю кроху бесстыдства — и закончат «лапшинским»: «Сегодня в городе уже 50 номеров трамваев. А в те годы было всего два. Первый и второй».
У Козинцева, кажется, было: «Собрал Каин детей. Всегда, говорит, помните те светлые идеалы, за которые отдал жизнь ваш дядя».
Кому на Руси жить хорошо
— Как там, в деревне? Вроде веселее стало?
— Что вы. Иной раз не знаешь, куда деваться от этого веселья. Бывает, целая улица как начнет хохотать — ну спасу нет. Пожарными машинами отливают.
Потеряв в 4 года по раскулачке отца, надорвав организм в 45 с копейками, был Василь Макарыч редкостным счастливцем — что довольно много всякого говорит о стране обитания.
Родился в год коллективизации — 29-й. Еще б чуть-чуть — и не стали б рожать, не то время; а два раза по чуть-чуть — уж и некому бы было. А на год бы два поторопились — было б ему в 45-м семнадцать, попал бы в последний военный призыв, и куда ж, как не в пехоту. Всем знамо, какой срок у деревенского на войне, в пехоте-то этой. В каждом селе по обелиску, где фамилий больше, чем дворов.
Но было ему 16, и он выжил — себе и нам на счастье. Потому как если образуется на куличках, в пяти часах езды от Монголии, гений — это большой национальный прибыток и чудо. Последним гением нашей литературы назвал Шукшина писатель Вячеслав Пьецух — твердо обозначив, зачем литературе Белинские, а заодно подивившись, как в дальнем алтайском углу, где всей благодати одни подсолнухи (был, знаю), урождается человек, способный по-особому ставить слова и объяснять людям людей. В старину такие шли в богословие, позже — в учителя; вот и Шукшин стал учителем и даже директором сросткинской школы — за что Провидению тоже досталось от Пьецуха. Едко и метко оспорил он национальное убеждение, что писателю для пользы ремесла надобно по-горьковски помотаться по жизни, понабивать шишек да поднабраться «матерьялу». «На то, — заметил, — он, собственно, и писатель, чтоб у него было о чем писать, чтоб у него новое слово само по себе рождалось независимо от превратностей судьбы». Опыт — он только всяким «труженикам пера» подспорье, а настоящий писатель и без жизненной болтанки свое дело разумеет; не больно-то Пушкина болтало. А потому шукшинские зигзаги от преподавания до кинорежиссуры и от службы во флоте до ковыряния в слесарке лишь отрывали его от стола, сигареты да ученической тетрадки за три копейки, где он начерно писал свое сокровенное — для чего и был рожден.
На это можно столь же резонно возразить, что у всякого человека, тем паче большого, есть свои охота и воля, без которых он и не человек вовсе, и Пушкина не прикуешь к чернильнице, не закажешь появляться на Черной речке и не принудишь жить с Мариной Цветаевой вместо Наташи Гончаровой, какая б та ни была пустоцветная дура. Играть в кино Шукшину нравилось (это видно), и по бабам шастать нравилось, и допьяна пить — а что это было непроизводительной тратой короткого срока, так писатель вам не тягловый мерин и отпущенное ему дарование не галера. Что мог, сделал — потому и обсуждаем ныне его, а не Петра Петровича. Вячеслав Алексеевич-то это лучше других понимает, он русскому хотению тома посвятил, просто жалеет, что суесловное кривляние в фильме, скажем, «У озера» стоило русскому языку ненаписанных рассказов десяти, а то и всех пятнадцати (там, кто не помнит, две серии). Вот и ворчит художественно — а кто б не ворчал.
Ладно хоть Госпремию дали, девчонкам на распашонки.