Я читал о таком. Не только у Булгакова или Гоголя, но и у эзотериков, книги которых, с карандашными nota bene, мне советовал и приносил Куропаткин. Хуже – я видел сам нечто подобное. В ночь перед выборами в Верховную Раду 2004 года.
Тогда я работал на одну из политических партий. Вернее, на много партий. Треть страны, зарабатывая, поступала так же, компенсируя то, что Украина не додала за предыдущие годы. В ту ночь я уничтожал, как алкает того закон, следы политической агитации – сдирал плакаты со стен и столбов.
И вдруг ощутил пронзительный холод. Он навалился, точно груда окоченевших трупов, и придавил к земле, парализуя. Не пошевелиться, не сдвинуться с места. Я думал, что подобное описывают лишь в книгах или снимают в фильмах, но это была жизнь, пусть и сковывающая мертвецким холодом, пахнущая выхлопными газами, звучащая детским голоском:
– Доброй ночи!
Шпатель, которым я соскабливал ошмётки плаката с очередной лоснящейся мордой, обещающей стабильностьблагополучиепроцветание, упал во влажную траву, и, обернувшись, я увидел старуху, будто выдернутую из полотен Босха: с крючковатым носом, растрёпанными волосами, колкими глазами. Но голосок у неё был детский:
– Что делаешь, юноша?
– Да вот… – говорить я мог, пусть звуки эти принадлежали как бы не мне.
Она потянулась ко мне сухопарой коричневатой рукой, и я, не терпевший прикосновений даже близких родственников, подчинился этому диковинному незнакомому человеку, успев заметить, что ногти её такие, какие бывают у молодых ухаживающих за собой девиц. Только на мизинце старуха отрастила длинный пожелтевший коготь, clawfinger. Им она и дотронулась до меня, пропев:
– Родинка у тебя, юноша, точь-в-точь как у моего сына…
Я не ощутил ничего, только лёгкое онемение в ногах, какое бывает, когда засидишься, а потом резко встанешь.
– Покойного… умер… а на тридцать шестой день… муж…
И старуха, заржав, как взбрыкнувшая лошадь, бросилась прочь. Она перепрыгнула через зелёные лампочки насаждений и выскочила на дорогу, идущую от Камышового кольца к остановке «Почта». Старуха, оторвавшись от земли, мчалась по разделительной полосе, и машины, не сигналя, объезжали её, точно река огибала гигантский валун.
Больной, лихорадочный, я вернулся домой, а утром мама, взглянув на меня, протянула руку, погладила по щеке:
– Что это у тебя?
Она потёрла кожу, но, тут же подавшись назад, изумилась:
– Родинка?
Я не думал, не отвечал, тратя все силы на то, чтобы гнать от себя холод. И только на следующее утро, пережив ещё одну галлюцинаторную, потную ночь, рассмотрел в зеркале чёрную мушку, посаженную на щеке, стараясь уверить себя в том, что она была раньше. Но фотографии свидетельствовали обратное.
С человеком-сфинксом происходит та же дрянная в своей грошовой мистичности история, пахнущая пожелтевшим журналом «Загадочное и необъяснимое». Но, может, я ещё не проснулся или слишком увяз в собственных болотных мыслях?
– Тебе-то хоть на вокзал? Без сюрпризов?
Нет, этот голос водилы реален. На всякий случай лишний раз смотрю на него, убеждаясь. Подёргал бы даже за уши, но не избежать последствий.
– Ага, – отворачиваюсь, нервно ищу взглядом человека-сфинкса, но тот уже вне зоны видимости, исчез. Есть только ночной мрак, дорога, выхваченная светом фар, и почти затемнённый, скрывшийся крест.
Привиделось. Дай-то Бог.
Голодный, как многие из его племени, до словоизлияний водила жаждет поболтать и потому говорит, говорит, матерком, как багром, выхватывая меня из реки дрёмы. Он знает, почему России не нужен Донбасс. Почему Украина отдала Крым. Он слышал всю правду о Яценюке и лично орал на Ветренко. Он возил «уважаемых людей из Москвы» и потому уверен, что «нынешних крымских хапуг» в правительстве скоро не будет.
Откуда эта его уверенность на железобетонной основе? Как и уверенность ещё сотен тысяч людей, с таким бесстыдством втюхивающих свою правоту, «разделяющую пуще греха». Готовые разобрать войну, как предложение: вот подлежащее, вот сказуемое. И жертвы – лишь подспорье в нескончаемой брани. Оказывается, всё так просто, когда знаешь, кто виноват и что делать. Даже если вина не доказана, а действия сомнительны. Водила, подари мне частичку твоего бронебойного лба, расскажи состав раствора, коим скрепляешь шаткие мысли и проржавевшие слова в монолит личной правды, против которой бессильны любые ветра перемен.
– Если бы не этот гондон, жили бы мы сейчас нормально, но он, как все урки, труслив и жаден…
Сентябрь. И в машине, в которую задувает морской ветер, принося горько-сладкий запах гнили и ржавчины, двое говорят о политике. Они будут говорить о ней ещё месяц, два, полгода, год, десять лет, сто, тысячу, вечность. Не разъединить – не пытайся, не лезь – убьёт; таково напряжение. И повсюду всё больше, как на трансформаторных будках, черепов. Только не нарисованных – настоящих.
– А он сбежал, сука, сдал всех…