Так мы и сделали. Мама легла в кровать, а папа отнес котенка в угол сада. Мы шли сзади. Он вырыл в земле ямку, опустил в нее котенка и закидал землей. Ни о каком кресте он не захотел и слушать.
Остались две фотографии этого котенка. На одной он стоит перед телевизором, подняв лапку, хочет схватить пловца на экране. На другой он лежит на диване между мной и Ингве. На шее у него повязан голубой бантик.
Кто завязал ему эту ленточку?
Должно быть, мама. Она иногда делала такие вещи, я знаю; но в те месяцы, когда я это писал, в том потоке пробудившихся воспоминаний о людях и событиях, она почти полностью отсутствует, как будто ее там и не было, как будто она принадлежит к числу ложных воспоминаний — не своих, настоящих, а придуманных с чужих слов.
Отчего так получилось?
Уж если что и было на дне колодца, в который кануло мое детство, так это она — мама, моя мамочка. Это она готовила всем нам еду, и вокруг нее мы каждый вечер собирались на кухне. Это она покупала нам одежду, вязала или шила сама, она штопала ее и ставила заплаты на порванные вещи. Это она спешила на помощь с пластырем для содранных коленок, когда мы падали, и она отвозила меня в больницу со сломанной ключицей, и водила к врачу, когда я подхватил совершенно негероическую чесотку. Это она сходила с ума от страха, когда одна девушка умерла от менингита, а тут я как раз, застудив шею, не мог ее повернуть. Она запихала меня в автомобиль и, отчаянно выжимая газ, с застывшим в глазах ужасом, помчала в «Коккеплассен». Это она читала нам вслух, мыла нам голову в ванне, она заранее выкладывала на кровати пижамы. Это она возила нас после школы на футбольные тренировки, она ходила на родительские собрания, она сидела в зале среди родителей на торжественном выпускном собрании и снимала нас на фотоаппарат. И она же потом наклеивала эти снимки в альбом. Это она пекла торты на наши дни рождения, и торты на Рождество, а на Масленицу булочки.
Она делала для нас все, что делают матери для своих сыновей. Когда я лежал в кровати больной и горел в жару, это она приходила ко мне с холодным компрессом и укладывала его мне на лоб, она мерила мне температуру, вставляя градусник в попу, она приносила воды, соку, печенья, она вставала по ночам и заходила в ночной рубашке, чтобы посмотреть, как я себя чувствую.
Она всегда была рядом, и я это знаю, но не могу припомнить.
У меня не осталось воспоминаний, как она мне читала вслух, не помню ни одного раза, как она заклеивала мне пластырем коленку или как она сидела на торжественном вечере в честь окончания школы.
Отчего так?
Она спасла меня, потому что, если бы не она, я рос бы один с папой, и в этом случае я рано или поздно покончил бы с собой тем или иным способом. Но рядом была мама, уравновешивая своим присутствием мрачную тень отца, и вот я живу; и если живу безрадостно, это уже не имеет отношения к ее уравновешивающему влиянию в детстве. Я живу, у меня свои дети, и ради них стараюсь сделать так, чтобы они не боялись родного отца.
И у них нет этого страха. Я это знаю.
Когда я захожу к ним в комнату, они не сжимаются от страха, не опускают глаза в пол, не пытаются ушмыгнуть при первой возможности. Нет, когда они на меня смотрят, то взгляд у них бывает безразличный, регистрирующий происходящее, и я только рад, что они не обращают на меня внимания. Глядя на них, я радуюсь, что мое присутствие для них нечто само собой разумеющееся. И если к сорока годам они вообще забудут о том, что я был рядом с ними, я буду только рад и приму это со смиренной благодарностью.
Папа и сам знал, как все обстоит между нами. Он никогда не обманывался насчет своего характера. Как-то вечером в начале восьмидесятых он сам признался в разговоре с Престбакму, что мама спасла его сыновей. Вопрос лишь, достаточно ли она сделала. Вопрос, не ее ли вина, что мы столько лет жили, оставленные на произвол человека, который вселил в нас такой глубокий страх, что мы испытывали его постоянно, ежеминутно. Вопрос в том, достаточно ли быть лишь противовесом тьме.