Весь тот день я провела в одиночестве в карантине, дрожа от озноба и мучаясь от боли в животе. Я не понимала, что со мной происходит. Внезапно я увидела, что мое платье испачкано кровью. У меня начались месячные. Когда медсестра зашла в карантинную комнату и принесла мне чай, я обратилась к ней на польском:
– У меня нет тифа. Месячные начались.
Она позвала врача, пришли несколько врачей и медсестер, окружили мою кровать и стали расспрашивать меня. Они обращались со мной как с медицинским чудом. Позднее оказалось, что на той неделе у нескольких девушек из освобожденных узниц впервые начались месячные – после всего времени в Аушвице, когда их не было, – но те держали это в секрете. В моем случае, поскольку у меня разболелся живот и я была на карантине, медицинский персонал об этом узнал, и все подумали, что я первая из пленниц, у которой начались месячные.
Меня вернули обратно в комнату и велели оставаться в постели. В каждой комнате стояло по восемь кроватей, моя находилась в середине. Пришли еще врачи, пощупали мне живот и сказали, что у меня есть матка. Они уже знали, что в лагере людей подвергали медицинским экспериментам. Мне повезло, что я не стала их жертвой.
Когда врачи ушли, у моей кровати появилась высокая тощая медсестра и сказала:
– Да, ты поправляешься и у тебя начались месячные, но ты должна знать, что не сможешь иметь детей.
Я чувствовала себя подавленной и потому выслушала ее молча и без возражений. В тот момент меня не волновало, что я не смогу иметь детей. В конце концов у меня не было ни отца, ни матери, ни братьев и сестер, ни дядьев и теток, ни бабушек и дедушек. Какие еще дети? Кто эти дети? О каких детях она говорила?
После того первого раза месячных у меня не было еще три месяца, которые я провела в реабилитационном госпитале в Аушвице. Я смирилась с тем фактом, что не смогу иметь детей.
Однажды к нам в комнату ворвался какой-то странный мужчина; он начал жестоко избивать девушек, лежавших ближе к двери. Оказалось, что это немец, вернувшийся в Аушвиц. Девушки кричали; некоторым из них удалось вскочить с кровати. Они побежали к медсестрам, те пришли и прогнали мужчину.
Я поняла, что мы еще не достигли того спокойного места, где сможем отдохнуть. Вокруг было множество людей, готовых убить нас просто за то, что мы евреи.
Шли недели, и с нами начали заговаривать о выписке из госпиталя. В один из дней к нам вошел человек – свекор женщины, лежавшей рядом со мной. От потрясения она лишилась чувств и упала на пол. Встревоженная, я позвала медсестер. Они сразу вбежали в комнату и подняли ту женщину. Все благодарили меня за то, что я позвала на помощь, и я ответила: «По крайней мере, мне хоть кого-то здесь удалось спасти…»
В моей комнате в госпитале лежала девушка по имени Майта. Ее мать не попала в Аушвиц, потому что спряталась у знакомых, неевреев. После освобождения мать пришла за ней и осталась с нами в госпитале.
Мать Майты говорила: «Когда мы будем уходить отсюда, нам дадут с собой простыни и одеяла». Я не понимала, о чем она говорит и зачем ей нужны простыни и одеяла. Но она была старше нас и знала, что в домах, куда мы вернемся, не будет ни одеял, ни простыней.
Как-то раз, когда мы уже окрепли и стояли на ногах, мы с Майтой вышли на улицу вместе с еще семью девушками и пошли из госпиталя посмотреть город Освенцим – Аушвиц.
Одна из девушек провела нас в центр города. Мы шли по улицам, заглядывая в магазины, а потом остановились перед кондитерской. В витрине там были груды сладостей – в том числе длинные конфеты, которые продавались и у нас дома. Мы прижались лицами к стеклу и любовались красивыми разноцветными конфетами. Это было нечто вроде доказательства, что жизнь продолжается. Есть еще молодость, есть красота, есть сладости, есть жизнь.
Каждая начала с восторгом описывать лакомства, которые ела дома.
– У нас, в Чешской Республике, были длинные конфеты, как эти, – сказала я.
– А в Румынии у нас вот такие… – ответила другая девушка.
Внезапно поляк, хозяин кондитерской, выскочил на порог с метлой в руках и прогнал нас. Он обращался с нами так, будто мы заразные, как будто мы – мерзкие твари, вторгшиеся к нему, как будто он опасался, что наше присутствие отпугнет его покупателей.
Нам стало очень обидно. В конце концов, мы не сделали ничего плохого – просто полюбовались витриной.
По возвращении в госпиталь мы рассказали матери Майты, что хозяин кондитерской нас прогнал, пока мы рассматривали сладости у него в витрине. Она ответила нам с цинизмом взрослой женщины, привыкшей к обидам:
– Надо было позвать офицера или полицейского и заявить, что этот поляк – коммунист.
Я не поняла, о чем она говорит. В дни после освобождения из Аушвица я совсем была лишена самоуважения и не представляла, что еврейская девушка вроде меня может выступить против нееврея и отстоять себя.
Я встретилась с Майтой и ее матерью около года спустя, на Земле Израиля, в лагере для эмигрантов в Раанане, и мы очень обрадовались друг другу.
Семьдесят лет спустя