Он ловко стреножил мужика, словно делал это по несколько раз в день, скрутил ему руки за спиной и всем своим спокойным и будничным видом постарался не выдать, что, мягко говоря, полностью ошарашен ситуацией, отчего и балабонил без остановки.
— Это что ж за сказочный персонаж, что ж за брюквокрыл чешуйчатый? Узнал! Это сфинктральный червь вульгарис во всей своей красе! Ямбись оно хореем через амфибрахий, не к ночи будет сказано! На глазах у всех залез к девчонке в окно свой мелкий шприц показывать! Ах ты агрессор, сука блять! Ах ты Гитлер поганый! Да я ж тебя щас урою! Щас в моргалы тебе впердолю! Тыдрыть твою ядрешку в кочергу! Ах ты, жеваный, блять, крот! Ах ты конь педальный!
Серафим изрыгал все накопившиеся за жизнь ругательства, поскольку понимал, что вот тот самый случай, когда их надо освободить, вылить, вывалить — короче, применить, и это будет как нельзя кстати! Лучше его это сделать никто не смог бы, и все соседи вокруг разом поугасли и притихли, вслушиваясь в красивые, необычайно художественные и очень правильные обороты Серафимьей речи.
— Волк ты позорный, на девчонку позарился, гнида поганая! Давить тебя не передавить! Ушлепок сутулый! Вата матрасная!
Идея Иткина закудахтала еще сильнее, и было неясно, то ли она поддерживает витиеватые ругательства Серафима, то ли причитает по причине сильного стеснения от услышанного.
Серафим немого отодвинул наседавшую толпу соседей, навалился своей нелегковесной тушей на Писальщика и зашептал ему на ухо, чтобы поберечь дамский слух, что-то еще более интимное и матерное, сильнее заломив ему руки. А тот стоял, закрыв глаза от ужаса, что пойман, что вокруг люди, которых он не любил в принципе, что его, видимо, сейчас убьют и что он никогда больше не увидит свою дикую девочку. Окровавленная голова его торчала почти в самой комнате, уши были помяты и истерзаны, но подобие кривой улыбки все равно не покидало испуганного лица.
Игорьсергеич продолжал держать его за грудки, но тут раздался громкий звон, и голова чужака резко дернулась — это Труда не удержалась и все-таки двинула его со всей своей солидарной бабьей мощи по жопе чугунной сковородой, которую схватила, вылетая из квартиры.
— Дайте я его прибью! Дайте прибью ублюдка! — кричала Бабрита, размахивая сковородой, словно ее удерживали и не давали это сделать! — Такие выблядки не должны жить! Не должны! Девочку мою застращал! В гроб тебе ведро помоев! Это кес-ке-се? Это что за нахер? Вот, оказывается, где причина!
— Да погоди, Риток, мне оставь, мне! Дай-ка я сейчас ему хер-то поганый чикну! И вместе с его потной обезьяньей мошонкой! — вступила Труда с огромным ножом мясника. — Ты смотри, как хорошо попался-то, козлоеб! Вот где мой опыт со зверофермы пригодится! Ну-ка, Фима, пальто-ка ему задери, я щас приступлю!
И она решительно направилась к стреноженному, локтями раздвигая толпу соседей:
— А лучше сними совсем, мешать будет!
Мужчина моментально скукожился и покрылся испариной, видимо, решив, что так оно может случиться и на самом деле. Благодаря своей богатой и неуемной фантазии, он живо представил, как через минуту на глазах у всех его обнажат, задрав тяжелое драповое пальто, спустят брюки, подхваченные крепким армейским ремнем, и схватят грубой холодной рукой за самое нежное и ценное… Представил, как баба эта безумная полоснет со всей дури и отстрижет гениталии одним взмахом громадного мясницкого ножа. Он даже на минуту отпустил от решетки руку, чтобы проверить, на месте ли пока хозяйство. Ему привиделось, как польется кровь и запачкает тяжелые ботинки на толстой подошве. И как вытечет она вся, дымясь на морозце, вытечет, как из крана. И какая, наверное, будет нечеловеческая и позорная боль! Горячая кровь потечет в застывшую землю, пропитает, прогреет ее, а пустое иссушенное тело так и останется потом навсегда висеть, нанизанное на эту грязную ржавую решетку.
Он заскулил. Он очень боялся боли и всего, что с ней было связано. Он не совсем понимал, за что его хотят наказать, ведь он никому не сделал ничего плохого и, собственно, не собирался. Глаза его потеряли былой похотливый блеск, ведь перед ними теперь была не дикая испуганная девочка, а злое лицо незнакомого мужика, который мертвой хваткой, по-бульдожьи, вцепился в воротник его пальто и смотрел ему прямо в зрачки, глухо и страшно рыча. Глаза Писальщика совсем потускнели, покрылись пеленой, как у курицы в предсмертной агонии, и вот потемнели, погаснув. Со стороны стало заметно, что он резко обмяк, словно из него вынули все кости, осел и завис меж прутьями на шее, подогнув ватные ноги и уже отпустив решетку. Голова меж решеток сползла совсем вниз к затоптанному и покрытому инеем мху, царапая шею и оставляя длинный бурый след.