Жуткая догадка обожгла меня: может быть, он того и добивался? Что, если это был не суицид? То есть нет, и не убийство, конечно, какое пытаются разглядеть любители запутанных детективных историй, но, может, в основе его самоубийства было не желание умереть, а… перформанс?
Я опять закрутил педалями – в этот раз по направлению к кладбищу. Новая волна злости бушевала во мне: превращение своей смерти в шоу – как гадко по отношению к нам. Я уже не знал, чего хотел больше: думать, что он просто бунтовал против участи священника, или разглядеть в его поступке огромную насмешку над всеми нами.
Подъехав к кладбищу, я бросил велосипед у ворот и побежал в самый конец, к забору. Именно здесь было решено похоронить брата, на максимальном удалении от храма. Говорят, где-то там же, на окраине, был похоронен местный насильник.
Приблизившись к могиле, я увидел Рому: он сидел рядом с холмиком на земле и пересыпал песок из одной ладони в другую. Заметив его еще издалека, я замедлился, мне не хотелось сталкиваться с чужим горем и чужими слезами – и без того было тошно. Но Рома, кажется, не плакал, и поэтому я приблизился.
Услышав мои шаги, он поднял голову и даже слегка улыбнулся:
– Привет.
– Привет, – ответил я и сел на землю по другую сторону холмика.
Когда я сюда бежал, подгоняемый злостью, то думал, что мне нужно высказаться, нужно наорать на этот дурацкий знак «плюс», сказать все, что я думаю о Гордее и его глупом поступке. Но теперь, увидев Рому, я стушевался: моя злость, будто морская волна, вздыбилась и тут же упала.
Какое-то время мы сидели молча. Потом я спросил:
– Ты знаешь, почему он это сделал?
Рома покачал головой.
Тогда, словно желая убедить самого себя, что в поступке Гордея все-таки была какая-то душевная боль, какая-то травма, я спросил:
– Он гей?
Рома ответил не сразу, а немного погодя:
– Это разве имеет какое-то значение?
– Имеет! – с горячим напором ответил я. – Я хочу знать, что у его смерти была хоть какая-то… нормальная причина! Что он действительно страдал, что ему было плохо, и поэтому он это сделал. – Я едва не плакал.
– Ты хочешь знать, что он страдал? – переспросил Рома.
Это звучало по-дурацки. Я уткнулся головой в колени и заплакал.
– Я просто не хочу думать, что он сделал это все просто по приколу, – честно признался я. – Что он обрек нас на мучения, чтобы потом все так… забавно завертелось. Храм закрыли, папу отовсюду погнали…
– Может, он ему так отомстил?
– Разве это стоило его жизни? – Я вытер мокрые щеки о джинсы на коленках. – Ты знал, что он хотел быть художником?
– Да. Я тоже об этом думаю.
– О чем? – спросил я.
– Об акционизме. Что он мог видеть это так.
– Ужасно, – только и смог выдохнуть я.
– Но что теперь гадать? Только ему одному это было известно. Записки он не оставил.
– Оставил. – Я сунул руку в карман ветровки и вытащил оттуда белый прямоугольник с цитатой Жана-Поля Сартра. Протянул его Роме.
Прочитав, Рома заметил:
– Звучит так, будто ему правда было плохо.
– И в какую версию мне тогда верить? – растерянно спросил я.
– Не знаю. – Рома пожал плечами. – Он ведь не написал здесь: «Прошу расценивать мой поступок как перформанс». Ничего такого. Он просто говорит, что ему было плохо среди людей. Верь ему. – С этими словами он вернул мне записку.
Собравшись уходить, Рома спросил меня напоследок:
– Ты еще считаешь себя мальчиком?
Я ответил, пожалуй, слишком жестко:
– Умер мой самый близкий человек. Все остальное для меня – одна хреновина. Мне нет больше никакого дела до этих игр в мальчика.
Рома, кажется, растерялся:
– Просто… Ты все еще в его одежде.
– Потому что у него крутая одежда, – отрезал я. – Ношу что хочу, кто мне запретит? И говорю, как хочу: «пошел» или «пошла» – какая разница? Просто слова, которые придумали люди. А я их могу и перепридумать. Если я не могу быть девочкой в десятой степени, это еще не значит, что я вообще не могу быть девочкой.
Рома, будто напугавшись моей отповеди, оправдываясь, сказал:
– Я просто спросил…
Он ушел, и все случившееся придавило меня разом. Я посмотрел на табличку с именем Гордея и решил: буду ему верить. Теперь найдется достаточно людей, которые назовут его грешником, манипулятором, глупым подростком или просто слабаком, и мне нельзя быть одним из них, потому что он мой брат. Я знаю: если он так поступил, значит, по-другому поступить просто не мог. И Гордей не простит мне сомнений.
Лунатизм
Я видел на экране телевизора свое лицо за размытым пятном, но все равно знакомое мне и легко узнаваемое своей квадратной широтой. Два сдавленных «да», одно «нет», и я убегаю, а журналистка скорбно смотрит в камеру и говорит, как это печально, когда семейные трагедии подрывают психику детей.
Родители были возмущены. Мама тут же принялась звонить в редакцию телеканала и выяснять, на каком основании они взяли интервью у ребенка без ведома родителей. Те лишь ответили, что лицо скрыли – значит, все в порядке.