– А еще я решил, что я все-таки девочка, а не мальчик. Ты, когда уходил, спросил, не из-за тебя ли я запутался, и я много об этом думал. Теперь я могу сказать, что ты здесь ни при чем. Ничего не путало меня сильнее, чем правила, которые были дома и в школе: про платья, про юбки, про длину волос, про манеры… Ну ты и сам их знаешь. Вот что путает на самом деле. Когда тебе постоянно твердят, что девочка не может быть такой или сякой, невольно начинаешь думать, что, значит, ты просто не можешь быть девочкой, если не вписываешься. Родители так злились, когда я начал носить твою одежду, а на самом деле мы хотели одного и того же – чтобы я был девочкой. Просто я хотел быть той девочкой, которой родился, а они хотели, чтобы я был той девочкой, которую они себе придумали. А ты придумал Васю. Я на тебя за это не злюсь, ты, наверное, хотел мне помочь… Но как было бы круто, если бы никто никого не придумывал. Мне кажется, я раньше тоже придумывал, что ты лучше, чем на самом деле. Теперь я понимаю, что ты был не лучшим на свете братом. Нет, правда, ты толкал меня под машины – и это отстой. Воровать деньги – тоже ничего хорошего. Представляешь, скольким людям мы испортили настроение? Но я все равно тебя люблю. Ты был таким, каким был, что ж теперь делать. Я бы любил тебя и дальше, независимо от того, стал бы ты священником, преступником, художником или кем еще – мне плевать. Мне было бы плевать, если ты был бы геем или влюбился бы в проститутку – мне было бы все равно. Теперь, когда я могу тебе это сказать, когда могу принять тебя со всеми твоими отстойными качествами, я понимаю, что могу принять и себя тоже.
Закончив, я ощутил неловкость от своего порыва. Пришел тут, начал болтать сам с собой, будто кто-то всерьез может меня слышать… Но взгляд Гордея на том школьном портрете вдруг точно изменился. Словно он действительно услышал меня и теперь старался подать мне сигнал: я все понял.
Ветер и дождь усиливались, капли стекали по моим щекам, как слезы, но я не плакал. Когда очередной порыв ветра сорвал с моей головы капюшон, обдав ледяным воздухом, я подумал, что пора возвращаться.
Дождь хлестал по рамке с фотографией, и, хотя та была надежно защищена стеклом, мне стало жалко оставлять ее здесь, под дождем. Я сунул ее за пазуху – она тут же промочила футболку, и я зябко поежился от холодного прикосновения к телу.
Опершись на левую ступню, я поднялся, но стоило сместить центр тяжести на обе ноги, как утихшая боль заново пронзила голень и я, охнув, машинально опустился обратно. Капли участились, идти я не мог, и положение дел здорово меня напугало.
«Так, нужно мыслить трезво, – убеждал я себя. – Сейчас позвоню родителям и попрошу приехать».
Я зашарил по карманам и с ужасом понял, что не могу найти мобильный. Вторая волна липкого страха накрыла меня сразу после того, как я вспомнил, что оставил в чехле записку.
Закрытые двери
Обратный путь с кладбища я представлял себе как полосу препятствий с тремя основными пунктами: чей-то памятник в полный рост – церковь – сторожка. Где я выронил телефон, определить было невозможно, но наверняка это случилось во время моей трусливой пробежки, так что нужно было повторить маршрут.
Сначала у меня получалось неплохо идти: ближе к забору едва ли заботились о внешнем виде кладбища, так что здесь было довольно тесно, однако это сыграло мне на руку: прыгая на одной ноге, я опирался на ограды и кресты, перескакивая от одной могилы к другой. В голову лезли жутковатые вопросы: если в конце кладбища хоронят преступников и самоубийц, то почему это самый густонаселенный трупами участок? Ближе к середине кладбища расстояние между могилами стало больше, и прыгать от одной к другой по вязкой грязи сделалось тяжелее.
Я понял, что, даже если и выронил телефон где-то здесь, найти его теперь невозможно: слишком темно, слишком грязно, слишком мокро. Был бы фонарик… Но фонарик, конечно, остался в телефоне.
Возле памятника в полный рост начиналась «элитная» часть кладбища – там хоронили известных и богатых людей города, поэтому чаще всего вместо крестов и небольших надгробий на могилах у них были настоящие произведения искусства. Я схватился за мраморный локоть памятника, чтобы удержаться, но ладонь соскользнула; я закачался и машинально оперся на правую ногу, однако почувствовал новый укол боли и все равно ничком свалился в грязь. Склизкая грязная жижа брызнула мне в глаза, заляпала щеки, попала в рот, и я почувствовал горечь на языке. Тогда я и расплакался всерьез, решив, что умру прямо тут, так как попросту не смогу подняться.
Подняв голову, я увидел в небе блестящие купола храма – до него оставалось всего несколько метров. Вспомнил, как отец говорил, что церковь может приютить у себя бездомных и обездоленных, дать пищу и кров, тепло и свет.
Подняться у меня не получилось, нога надрывно болела, так что я пополз к дверям храма, уверенный, что там мне помогут. Ведь я именно такой: обездоленный, грязный, голодный, замерзший и потерявшийся.