– Ладушки. – Старушка казалась удовлетворенной. Она снова уставилась на Элефанти, но говорила все еще с Мелиссой, будто Элефанти не было в комнате. – Надеюсь, вы правы, мисс, ради вашего же блага. Если правы, то вам повезло. Ведь его папка слушал. Его папка не разбрасывался вопросами, не пыжился, не делал громких заявлений и не тыкал клешней, будто он экая шишка. Его папка ни в кого пальцем не тыкал. Он отдал нам эту церковь даром.
– Хотелось бы, чтобы и мне кто-нибудь подарил церковь, – сказала Мелисса.
Старушка вдруг вознегодовала. Впала в ярость. Вскинула голову, в бешенстве прожигая Мелиссу взглядом, потом внезапно откинулась и разразилась смехом – широко открыв рот и демонстрируя единственный пятнистый и гадкий старый зуб.
– Ха! А ты ничего, девочка!
И тогда Мелисса вступила в дело, сгладила обстановку, в следующие два часа заговорила старой крокодилице зубы, пока вся ее желчь не растворилась, не пропала без следа, раскрыв обитавшую под поверхностью добрую и чудную душу, пока она уже не делилась историей своей жизни и прошлого, изливала душевную музыку страданий, печалей и радостей черной женщины: о своем покойном супруге, о любимой дочери, что провела молодость за созданием церкви Пяти Концов и умерла четырнадцать лет назад. Благодаря задабриваниям Мелиссы сестра Пол прошла от своего начала на издольной ферме в Валли-Крик, штат Алабама, к северу от Кентукки, где она познакомилась с мужем, и до переезда в Нью-Йорк вслед за дочерью. Там муж услышал призыв учить людей Христовой мудрости, а когда сестра Пол дошла до рождения баптистской церкви Пяти Концов и до роли старого мистера Гвидо в постройке – и, конечно, до спрятанной им шкатулки, – она уже обращалась к ним обоим. Но одним этим ее речь не исчерпывалась, поскольку она раскрыла еще большее сокровище – старый Коз времен юности Элефанти, позабытый за годы тягот и трудов, вернула округу, которую он помнил с детства: где в воскресный день итальянские ребятишки играли на улице в «слона» и в «чай-чай-выручай»; где ирландские на Тринадцатой улице вышибали в стикболе розовые мячики на расстояние двух сточных канав; где еврейские на Дайкман хохотали, сбрасывая на прохожих наполненные водой воздушные шарики из окон многоквартирного здания с бакалейной лавкой на первом этаже, принадлежавшей их папе; где старые докеры – итальянцы, цветные и латиносы – спорили на трех языках о «Бруклин Доджерс», пока метали кости; и где, конечно, негры из Коз-Хаусес торопились в лучших воскресных нарядах в центр Бруклина, нервно посмеиваясь, когда Элефанти в свои подростковые годы выставлял себя перед ними на посмешище – пьяный, злой, угрожающий, на глазах негров ссал за припаркованной машиной, даже гонял по ночам их детей на Сильвер-стрит. Чем он думал? Тут он увидел себя, когда мать, узнав о его поведении, накинулась на него в ярости: беспутный paisan, переживает, что цветные, ирландцы, евреи – чужаки – вторгаются в наш квартал. Нет никакого нашего квартала, сказала она. Квартал не принадлежит итальянцам. Он никому не принадлежит. В Нью-Йорке королей нет. Только
Когда пожилая дама договорила, он чувствовал себя как после благословления, будто очистил душу от грехов на исповеди. Настал вечер, и она уже едва не засыпала на ходу. Он поднялся, чтобы поблагодарить ее и уйти, когда она спросила:
– Твоя мать еще жива?
– Да, – сказал он.
– Ты уж ее уважай, сынок. Сколько бы добра ни делал твой папа, стояла за ним она. Что она нынче поделывает?
– Работает в саду.
– Это хорошо. Пожалуй, не стоит ей рассказывать, что мы с тобой беседовали.
– А кто говорит, что я расскажу?
Сестра Пол недолго мерила его взглядом, потом сказала:
– Мне сто четыре года, сынок. Я все твои штучки наперед знаю. Ты захочешь меня проверить, надеешься, она вспомнит про сто долларов, которые предложил мне твой папа за то, что я увезла тот грузовик. Вспомнить-то она вспомнит, в те времена это были немалые деньги, да и ей, поди, пришлось туго – сидеть в такую рань в гостиной, пока правая ступня у ее супруга смотрит в одну сторону, а лодыжка – в другую, и у порога стоит грузовик, полный неприятностей, и ты еще храпишь наверху носопеткой, полной соплей, и с жизнью, полной головной боли, впереди: небось, растить тебя было не сахар. Жена все понимает, сынок. Если б она хотела, чтобы ты узнал, что случилось той ночью, думаю, она бы давно уже выложила. Зачем тревожить сердце старушки матери? Ежели с тобой случится беда через то, что я тебе рассказала, тогда мне и принимать ее страдания на душу. Я стара, сынок. Мне лгать незачем.
Элефанти подумал, потом сказал:
– Ладно. – Помолчал. – Спасибо… за все. Я могу что-то для вас сделать?
– Если ты молишься, то помолись, чтобы Господь прислал мне мой кусок сыра.
– Что-что?
– Видишь ли, твоему папочке был по вкусу мой харч…
– Харч?