– А куда спешить? – бормотал Шушель. – К чёрту на обед, к Сапеге на ужин? Это вон у рыжего береста в заднице горит – скорей да скорей, чуть не попались.
– Мы под мостом схоронились, – трещал Гаранька, – по самую шейку в воде. Над самой нашей головой целая рота проехала – меня медвежья болесть хватила со страху.
Фёдор мощно хлопнул парня по спине:
– Ништо! В воде-то оно незаметно!
От неожиданного ободрения сурового Фёдора Карцова Гаранька даже притих.
Шаги по деревянной лестнице разбудили Митрия. Он вскочил, хлопнулся лбом о притолоку, сморщился от боли и замер – потом отворил дверь:
– Что стряслось?
– Ты, Митрий, Григория Борисовича буди – Шушель с Гаранькой из Москвы вернулись. Сам велел его поднять хоть днём, хоть ночью.
Вглядываясь в кромешную тьму, вестовой не видел ничего, только черноту, из которой вдруг донёсся знакомый голос Гараньки:
– Здорово, Митька!
– Гаранька! – обрадовался Митрий, хотя раньше относился к этому рыжему парню настороженно. – Что труднее: до Москвы дойти али в капусте рубиться?
– Тоже мне сравнил! – беззлобно засмеялся Гаранька. – В капусте – огонь, а здесь мокни, как кикимора болотная, корми рыб под мостами, пока…
– Тихо! – приструнил Фёдор.
Гаранька торопливым шепотом продолжал:
– Да ежели б не келарева баня на Москве, не ходить бы мне по свету. На кашель изошёл. Сам Авраамий меня веником охаживал! Да молитву говорил.
Роща читал грамоту от Авраамия. Писал келарь архимандриту, дескать, помнили бы и братия, и государевы воеводы, и воины, и все люди православные, в городе осаждённые, – помнили крёстное целование, стояли бы против неверных твёрдо и непоколебимо, жили бы без оплошностей и берегли себя накрепко от литовских людей.
Неужто это всё, что мог сказать Авраамий? Или он не писал ничего точного, боясь, что посланцев перехватят? Опять эти общие слова… А может, келарь и сам ничего не знает? Беречь накрепко… Скоро уж беречь некого будет. Царевна – да, та хоть и жалуется, но обедню выстаивает, стало быть, до лета доживёт. А иные… Вот детишки крестьянские – как мухи мрут.
Сам Иоасаф долго расспрашивал Шушеля, что на Москве деется, что слышно. Каменотёс бы сметлив, обсказал он про неслыханные цены на муку и мясо, про шатание великое в народе, про недовольство Василием Шуйским и про подлого царька, над которым паны да Маринка верх забрали, а сам царёк пьёт беспробудно и с бабами путается на виду у всего народа. Стыдоба! Воистину, последние времена настали!
Нет, не последние, думал Иоасаф. Стены ещё стоят, башни грозны, твердыня крепка. Не может Господь оставить верных чад своих! Твёрдость нашу испытав, пришлёт помощь великую!
Отворились на рассвете Каличьи ворота, и четыре коровы – вся уцелевшая скотина, – едва передвигая ноги, вышли на молодую травку. Охраняли скотину казаки.
Под стенами ползали на коленях детишки и молодые девки, кто поживее, собирали в платки и подолы зелень – и яркие лапки сныти, и едва проклюнувшийся щавель, и пахучую крапиву, и хрусткие побеги свербиги, рвали траву – оставшихся кур подкормить.
На поварне варили пустые щи с крапивой, порубив её в корыте, размешивали в плошке яичко-другое, вливали в щи.
Чернецы и бабы копали огороды, детишки шли за ними, вытаскивая из отвалов жирных розовых и красных червяков, складывали в туески. Потом выбегали к курам, враз ожившим и порезвевшим, высыпали червей – и куры подскакивали, клевали червяков, дрались и норовили клюнуть босые ноги детей.
За прудами бабы замачивали в корытах бельё, сыпали золу для чистоты, стирали не только исподнее мужиков да стрельцов, но и рясы – кто же больных-то монахов обиходит?
Подле Житничной башни чернецы выкопали яму, сложили в неё одёжу, снятую с убитых и умерших, и принялись землёй закидывать. Маша Брёхова изумилась, осмелилась спросить: пошто одёжу – да в землю?
– Эх, девонька, – ласково вздохнул сгорбленный старец, – мало ты ещё жила на свете, коли простого не знашь. Дух-от чижолый, трупный только земля родимая отбиват, вытягиват. Ни солнце, ни вода тут не сподобятся. Полежит одёжа в землице – и вновь её носить способно будет. Мёртвому одёжа ни к чему, а нам ещё сгодится: сколько нам тут бедовать – один Господь ведат.
Житничный старец Симеон долго не мог понять, что его встревожило, потянуло за душу. Застыл на деревянном гульбище подле двери в келью, прислушиваясь, и, когда мелькнуло возле его глаз быстрое крыло, вдруг понял: ласточки вернулись! Всмотрелся: вот они, носятся, старое гнездо под стрехой поправляют. Махонькие, в клюв по крошечке глины умещается, а гнездо всё починено будет.
Так и дни проходят, как комочки глины в ласточкином клюве. Но когда бедствие окончится – не весть.
Однако ласточка – сиречь Воскресение Господне. Прояснилось лицо Симеона, слёзы навернулись. И мы от страданий воскреснем!