Вечером, в ресторане, я был мучительно взволнован. Гарсон подает брату полоскательницу. Тот с нею неловко обращается. Неловкость его была не так важна, но на нас глядели, и я сказал ему с некоторым нетерпением: «Мой друг, будь же поосторожнее, нам никуда нельзя будет ходить». И тут он принимается плакать, говоря: «Я не виноват, я не виноват!» – и дрожащая рука его судорожно хватается за мою, лежащую на столе. «Я не виноват, – повторяет он, – я знаю, как огорчаю тебя, но я часто хочу и не могу!» И его рука сжимает мою, и его «прости» берет меня за душу. Тогда мы принимаемся плакать уже оба, закрываясь салфетками, к удивлению других обедающих.
Да, повторяю: если бы Бог хотел, чтобы он умер, как умирают все, у меня, может быть, и хватило бы мужества перенести это, но дать ему умирать понемногу, с каждым днем отнимая у него всё, что составляло мою гордость, – это выше моих сил.
Я не мог опомниться, я не верил своим глазам, своим ушам! Вернувшись неожиданно из Италии, Эдуард Лефевр де Беэн сегодня является к нам завтракать. При виде товарища детства[80]
жизнь будто внезапно пробуждается в брате: он буквально меняется в лице. Он стал разговаривать, ему пришли на память и имена, и прошлое – я считал это для него навсегда утраченным. Он говорил о своих книгах, с вниманием и удовольствием принимал участие в общем разговоре и как будто навсегда освободился от своего «мрачного я». Мы смотрели, слушали, оба удивлялись произошедшей перемене…Я провожал Эдуарда до экипажа. Дорогою он не мог скрыть своего удивления: он нашел Жюля в гораздо лучшем состоянии, чем опасался, судя по письмам матери. И доверяя этой минуте воскресения, мы невольно произносили такие слова, как «выздоровление», «исцеление»…
Но это продолжалось очень недолго. Я оставил брата в саду, и, когда я вернулся, счастливый, возбужденный надеждами, которые явились у меня и у Эдуарда, я нашел Жюля в его любимой соломенной шляпе, надвинутой на глаза, с ужасающей неподвижностью устремившим взгляд вниз. Я заговорил с ним, но он не отвечал…
О, что за грусть! Это уже не грусть предыдущих дней, с оттенком неумолимости, несколько охлаждавшей мою нежность; это грусть беспредельная, унылая, бесконечная, грусть души, идущей на Голгофу, грусть изнемогающего в Гефсиманском саду! Я оставался с братом до ночи, не имея мужества ни говорить с ним, ни расспрашивать его.
И на пути назад мне бросилось в глаза, под плющом над калиткой нашего сада – № 13.
В открытое окно, поверх больших черных деревьев, входит и стелется по паркету белый, электрический, как в балладе, лунный свет… В зловещем молчании слышится только звук часов нашего отца, по которым я время от времени проверяю пульс младшего его сына.
Несмотря на три приема брома, взятых в четверти стакана воды, он ни минуты не спит; голова его ходит по подушке беспрерывным движением, справа налево, поскольку полна бессмысленным шумом парализованного мозга. Он пробует произносить то одним то другим углом рта наброски фраз, обломки слов, недоделанные слоги, сначала выталкиваемые силой, но под конец замирающие, как вздохи…
Вдали слышно, как воет собака, воет к смерти… А вот и час, когда просыпаются дрозды и слышится свист их в заалевшем небе. За занавеской все еще светит белый луч взгляда его полузакрытых глаз, не спящих при видимой недвижности…
Третьего дня, в четверг, брат еще читал мне «Замогильные записки» – это ведь было единственное занятие, единственное развлечение бедного ребенка. Я заметил, что он устал, читает плохо, и попросил его прервать чтение, предложил прогуляться в Булонском лесу. Он несколько упирался, потом уступил; вставая, чтобы выйти вместе со мной из комнаты, он пошатнулся и упал в кресло. Я поднял его, понес на кровать, спрашивал, что с ним, хотел заставить его говорить, хотел услышать его голос…
Увы, как и во время первого припадка, он испускал одни звуки, уже не слова. Обезумев от страха, я спросил его, узнает ли он меня. На это он ответил резким насмешливым хохотом, будто хотел сказать: «Неужели ты так глуп, что спрашиваешь?» Последовала короткая минута спокойствия; кроткий, улыбающийся взгляд его вглядывался в меня. Я поверил, что этот припадок походит на тот, что произошел в мае… Но вдруг Жюль запрокинул голову и закричал хриплым, гортанным, страшным голосом. Я поскорее затворил окно.