Тургенев – кроткий великан, милый варвар с седыми волосами, падающими на глаза, с глубокой складкой, пересекающей его лоб от одного виска до другого, с едва ли не детской болтовней. Он пленяет нас еще за супом той смесью наивности и тонкости, из которой состоит главное очарование славянской природы, очарование, еще усиленное у него оригинальностью ума и громадным космополитическим образованием.
Тургенев рассказывает нам, как, по выходе в свет «Записок охотника», он провел месяц в заключении. Тюрьмой служил ему архив полицейского участка, где он наводил справки о секретных делах. Штрихами, выдающими живописца и романиста, он описывает частного пристава, которого он, Тургенев, напоил однажды шампанским и который, заговорщически подталкивая его локтем, высоко поднял стакан «за Робеспьера!».
Потом он на минутку останавливается, углубляется в размышления и продолжает:
– Если бы я обладал тщеславием, то пожелал бы, чтобы на моей могиле написали только о том, что книга моя содействовала освобождению крестьян. Да, я только этого и просил бы. Император Александр велел сказать мне, что моя книга была одним из главных двигателей его решения.
Тео, который поднимался по лестнице, прижимая руку к больному сердцу, с мутными глазами и лицом белым, как маска паяца, ест и пьет автоматически, безмолвный, безучастный, напоминая лунатика, обедающего при лунном свете. В нем уже чувствуется умирающий, который несколько оживляется и забывает про свое грустное и сосредоточенное «я» лишь тогда, когда говорят о стихах и поэзии…
От стихов Мольера разговор переходит к Аристофану, и Тургенев, не сдерживая восторга, внушенного ему «отцом смеха» и способностью вызывать смех, которую он так высоко ценит и признает только в двух-трех людях из всего человечества, восклицает:
– Подумайте только, если бы отыскали потерянную комедию Кратина! Пьесу, которую считают выше всех произведений Аристофана! Комедию, слывшую у греков шедевром, словом, комедию о бутылке, сочиненную этим старым афинским пьяницей… Я, я не знаю, что бы я дал за нее, кажется, всё бы отдал!..
Выходя из-за стола, Тео опускается на диван со словами:
– В сущности, ничто меня уж не интересует. Мне кажется, что я уже где-то в прошлом… Мне хочется говорить о себе в третьем лице, глаголами «умершего времени», я чувствую, будто уже умер.
– У меня другое чувство, – говорит Тургенев. – Знаете, в комнате иногда бывает едва заметный запах мускуса, которого никак нельзя выветрить, истребить… Ну вот, вокруг меня есть какой-то запах смерти, уничтожения, разложения… – И прибавляет после короткого молчания: – Я объясняю себе это одною причиной. Думаю, это от невозможности, безусловной уже теперь невозможности любить. Я уже не могу любить, понимаете ли!.. А ведь это – смерть!
И так как Флобер и я начинаем оспаривать значение любви для литератора, русский романист восклицает, беспомощно опуская руки:
– Что касается меня, то вся жизнь моя насыщена женским началом. Нет ни книги, ни чего бы то ни было на свете, что могло бы заменить мне женщину.
Как это выразить? По-моему, одна только любовь дает тот полный расцвет жизни, которого не дает ничто больше. Одна она, не так ли?.. В ранней молодости у меня была любовница, мельничиха из окрестностей Петербурга. Я встречался с нею на охоте. Она была прелестна, беленькая такая, с карими лучистыми глазами – это у нас нередко. Она ничего не принимала от меня. Но однажды сказала мне: «Надо, чтобы вы сделали мне подарок». – «Какой?» – «Привезите мне из Петербурга душистого мыла».
Я привожу ей мыла. Она берет, уходит, возвращается, вся розовая от волнения, и протягивает мне свои слегка душистые руки: «Целуйте мне руки, как в гостиных, как целуете у петербургских барынь».
Я упал перед нею на колени. И знаете, во всей моей жизни не было минуты, стоящей этой…
Затем он переходит к писательским типам, перед которыми бледнеет и наша французская богема. Он набрасывает нам портрет одного пьяницы, который женился на проститутке, чтобы иметь каждое утро рюмку водки… Этот пьяница написал замечательную комедию, которую Тургенев с радостью издал.
Вскоре он доходит до самого себя, и начинается сеанс самоанализа. Он говорит, что когда грустен, плохо настроен – ему довольно двадцати стихов Пушкина, чтобы вывести его из уныния, ободрить и взбудоражить; они внушают ему то восторженное умиление, которого он не испытывает ни от каких великих или благородных дел. Одна только литература способна давать ему то просветление духа, которое он узнает по какому-то физическому ощущению, по какому-то приятному чувству тепла на щеках. Тургенев прибавляет, что в гневе ощущает страшную пустоту в груди и в желудке.