Физические силы положительно покидают меня. Я приказываю положить на пол матрац, ложусь на него и лежу в какой-то полудремоте, каком-то оцепенении, сквозь которое ощущаю лишь грохот пушек – и смерть. Вскоре страшная гроза присоединяется к пальбе, и молнии, разрезая небо, приносят мне на дне моего подвала полное ощущение конца света.
Наконец, к трем часам, гроза утихает и стрельба становится реже. В промежутках между бомбардировками я пробираюсь вокруг дома. В самом деле, похоже, будто мой дом сделался мишенью Мон-Валерьена. Три дома, стоящих позади моего, получили только по гранате, а смежный с моим, два раза затронутый гранатами пруссаков, дал теперь трещину шириною с голову, от крыши до фундамента.
Говорят об ужасах предстоящей ночи. Мы расположились в подвале, отдушину заткнули землей и вереском, развели в печи огонь, и Пелажи постелила мне постель под лестницей.
И вот наконец я, не знавший никогда в точности, сколько будет дважды два, питавший отвращение к цифрам, вот я – чиновник казначейства, осужденный с утра до вечера складывать и вычитать. Два года, в которые соблазн самоубийства близко, совсем близко подходит ко мне.
Насилу достиг я независимости, получил возможность наполнить жизнь излюбленным мною трудом, насилу началось счастливое существование вдвоем с братом. Но не прошло и шести месяцев, как, возвращаясь из Африки, я заболеваю дизентерией; два года она держит меня между жизнью и смертью и навсегда расстраивает мне здоровье. На мою долю выпало лишь одно великое наслаждение: отдавать жизнь той работе, для которой я рожден, но и то среди нападок, ненависти, злобы, подобных которым, смею сказать, не встречал никто из наших современных писателей.
В борьбе проходит несколько лет. Брат мой долго страдает печенью, я – болезнью глаз. Потом брат заболевает, сильно заболевает, целый год болеет самой страшною болезнью, какая только могла опечалить сердце и ум, нераздельно связанные с его сердцем и умом. Потом он умирает. И тотчас же после его смерти в моей жизни, и без того удрученного, уничтоженного, начинаются война, нашествие, осада, голод, бомбардировки, междоусобицы. И все это касается нашего Отейя сильнее, чем какого бы то ни было района Парижа.
Я, право, не видал еще до сих пор счастья. Нынче я спрашиваю себя, не все ли теперь кончено, долго ли еще я буду видеть, не суждено ли мне скоро ослепнуть, лишиться единственного чувства, которое дает мне последние наслаждения моей жизни.
Парижане положительно взбесились. Я видел сегодня женщину, не из народа, а буржуазную женщину почтенных лет, которая дает пощечину мужчине, позволившему себе сказать ей лишь: «Оставьте версальцев в покое».
Сегодня газетчики кричат, размахивая новой газетой Жирардена: «Примирение без уступок!» Ну не простаки ли французы, если они принимаю всерьез этого фразера, щеголяющего чужими мыслями и не имеющего ни одной своей, этого хвастуна, жонглирующего антитезами![95]
Пробрался сегодня вечером в церковь св. Евстахия, где открывается клуб[96]
. На алтаре, между двух ламп, стоит стакан подслащенной воды, а вокруг алтаря четыре или пять силуэтов – это адвокаты. В боковых проходах, стоя и сидя на стульях, публика из любопытных, привлеченная новизною зрелища. Ничего кощунственного не заметно в позах этих людей; многие из них при входе инстинктивным движением прикасаются к фуражкам, но, заметив, что все с покрытыми головами, входят так. Нет, это не профанация, которая состоялась в Нотр-Дам в 1793 году, никто не жарит селедку на дискосе[97], и только сильный запах чеснока наполняет священные своды.Серебристый звук колокольчика, звенящего во время обедни, объявляет заседание открытым.
В это мгновение на кафедру выдвигается какая-то седая борода и, прополоскав горло несколькими пуританскими фразами, делает собранию следующее предложение: члены Национального собрания, как и другие должностные лица, отвечают своим частным имуществом за все неудачи этой войны, за тех, кто погибает как на стороне Парижа, так и на стороне Версаля… Предложение было подвергнуто голосованию, но не принято – уж не знаю по какому случаю.