Кэтрин уже неделю как умерла[957]
; ну и насколько я следую найденной в одном из ее старых писем просьбе «не забывать уж совсем»? Неужели я забываю? Странно следить за переменой чувств. За завтраком в пятницу Нелли в своей сенсационной манере объявила: «Миссис Марри умерла! Так пишут в газете!». При этом я почувствовала… Что? Шок облегчения? Победу над соперницей? Скорее замешательство от того, что чувств почти нет; потом постепенно накатывающую пустоту и разочарование; потом депрессию, от которой я не могла оправиться весь день. Когда я начала писать, мне показалось, что это бессмысленно. Кэтрин ведь не прочтет. Кэтрин уже не соперница. Приходя в себя, я великодушно думала, что я, конечно, пишу лучше нее, но как же без Кэтрин, которая умела то, что мне не под силу?! Затем, как это обычно бывает со мной, я начала видеть зрительные образы, один за другим, и во всех них Кэтрин надевала белый венок и покидала нас – призванная, достойная, избранная. И тогда появилась жалость. И чувство, что она не хочет надевать этот ледяной венок. А ей ведь было всего 33 года. И я так четко видела перед собой Кэтрин в ее комнате. Я зашла. Она очень медленно встала из-за своего письменного стола. На нем – стакан молока и пузырек с лекарством. Повсюду стопки романов. Все было очень опрятно, ярко и чем-то напоминало кукольный домик. Мы сразу, или почти сразу, отбросили стеснение. Кэтрин (дело было летом) полулежа сидела на диване у окна. Она напоминала японскую куклу с челкой, закрывающей лоб. Иногда мы пристально смотрели друг на друга, как будто между нами образовалась прочная зрительная связь, не зависящая от положения тела. У нее были красивые глаза – скорее собачьи, карие, широко расставленные, выражающие спокойствие, преданность и печаль. Острый и немного вульгарный нос. Губы тонкие и твердые. Она носила короткие юбки и любила, по ее словам, «чтобы вокруг талии был ремень». Она выглядела очень больной, осунувшейся и двигалась вяло, волочась по комнате как какое-то раненое животное. Полагаю, я записала кое-что из того, о чем мы говорили. В большинстве случаев мы, думаю, достигали близости в разговорах о книгах, вернее, о наших произведениях, и в этом было что-то нерушимое. А потом она стала отстраненной. Было ли ей до меня дело? Порой она говорила, что да, целовала меня и смотрела как будто бы (это сентиментальность?) преданным взглядом. Она бы точно дала обещание не забывать. Именно это мы сказали друг другу в конце нашего последнего разговора. Она обещала, что пришлет почитать свой дневник и будет писать всегда[958]. У нас настоящая дружба, говорили мы друг другу в глаза. Что бы ни случилось, она сохранится. А случались, я полагаю, лишь мелочные придирки и, пожалуй, сплетни. Она так и не ответила на мое письмо[959]. И все же я чувствую, что дружба осталась. До сих пор есть вещи, о которых я думаю и хочу рассказать Кэтрин. Если бы я была в Париже и пошла к ней, она бы встала и через три минуты уже говорила со мной. Вот только я не могла сделать этот шаг. Окружение (Марри и остальные), мелкая ложь, предательство, вечные игры и подтрунивания, или что бы там ни было, во многом уничтожили суть дружбы. Кто-то был слишком нерешителен и потому все отпустил. И тем не менее я ждала, что следующим летом мы снова встретимся и начнем сначала. Единственный раз в своей жизни я завидовала тому, как человек пишет. И поэтому мне было трудно написать ей, и я увидела в себе, отчасти, наверное, из-за зависти, все те качества, которые мне не нравились в ней.В течение двух дней я чувствовала, что постарела и потеряла стимул писать. Это проходит. Я больше не вижу Кэтрин с венком. Мне не так уж ее и жаль. Но у меня такое чувство, что я буду периодически думать о ней всю свою жизнь. Вероятно, у нас было что-то общее, чего я больше не найду ни в ком другом. (Я повторяю это снова и снова с 1919 года.) А еще мне нравится рассуждать о ее характере. Думаю, я никогда не придавала большого значения физическим страданиям Кэтрин и тому, как они, должно быть, озлобили ее.
«Nation», вероятно, продали без ведома Массингема; у Л. сильная простуда. Я опять в постели, у меня 38,3С. Фергюссон грозится вырезать мне гланды.
28 января, воскресенье.
В последние две недели меня одолевает какая-то меланхолия. Я связываю это со смертью Кэтрин. Так часто я сейчас в депрессии. Да – продолжаю писать, но в пустоту. Конкурентов нет. Я петух, одинокий кукарекающий петух. Так много всего в нашей дружбе было завязано на писательстве. Но у меня тогда поднялась температура, и я на неделю слегла с тяжелой простудой, от которой, думаю, не оправилась до сих пор. Начинать отчеты надо с физического состояния.