Рассказывать не о чем; есть лишь нестерпимое желание писать. Вот она я, прикованная к скале; вынужденная ничего не делать; обреченная мучиться беспокойством, злобой, раздражением и навязчивыми идеями, вновь и вновь разрывающими меня изнутри. Это значит, что я не могу гулять и не должна работать. За какую бы книгу я ни взялась, она становится в моей голове частью статьи, которую мне хочется написать. Нет во всем Сассексе более несчастного человека, чем я, или более осознающего беспредельные внутренние возможности наслаждения, которыми я не могу воспользоваться. Солнце поливает (нет, не поливает, а заливает) желтые поля и длинные низкие амбары; я бы все отдала, чтобы прогуляться по лесам Фирла, пусть даже по пути домой я запачкаюсь и вспотею, и все мышцы будут потом ныть от усталости, зато сладкий аромат лаванды очистит мысли, а мой рассудок вновь станет здоровым, холодным и готовым для завтрашней работы. Как бы я все подмечала, в миг подбирая подходящие фразы, словно перчатки нужного размера, а потом на пыльной дороге крутила бы педали велосипеда, и моя история рассказывалась бы сама собой, а после заката и ужина не то читала бы стихи, не то жила ими и чувствовала бы, как растворяется плоть, а сквозь нее прорастают красные и белые цветы.
Ну вот! Половины раздражения как не бывало. Слышу, как бедняга Л. ходит взад-вперед по двору с газонокосилкой, а такую жену, ему, конечно, нужно держать в клетке с предостерегающей табличкой
Утешает меня лишь мысль о людях, которые в целом страдают сильнее меня, и это, я полагаю, аберрация эгоизма. Составлю, пожалуй, себе расписание, чтобы пережить эти ужасные дни.
Бедняжка мадемуазель Ленглен[615]
, проиграв миссис Маллори[616], бросила ракетку и разрыдалась. Полагаю, ее тщеславие непомерно велико. Осмелюсь предположить, что она считает себя величайшим в мире человеком и непобедимой как Наполеон[617]. Армстронг[618], играя в тестовом матче[619], занял позицию напротив ворот и не двигался, позволяя боулерам [подающим] самим решать, что делать; вся игра превратилась в фарс, и времени нормально разыграть матч попросту не хватило. У Аякса в греческой пьесе[620] был такой же нрав, который мы все привыкли называть героическим. Вот только грекам прощают все. А я не прочла на строчки на греческом в прошлом году, да и в этом тоже. Однако я еще вернусь к этому языку, хотя бы из снобизма, и буду читать на нем в старости; стану сидящей в дверях дома старухой с очень густыми седыми волосами, похожими на театральный парик. Редко испытывая любовь к человечеству, я порой жалею бедняков, которые не читают Шекспира, поэтому меня действительно искренне тронула великодушная и одновременно вздорная постановка «Отелло[621]» в «Old Vic[622]», которую все эти бедные мужчины, женщины и дети имели возможность посмотреть. Такое великолепие и такая нищета! Я пишу бессвязно, и не особо важно, ерунда ли все это. По правде говоря, любое вмешательство в обычный ход вещей вызывает у меня беспокойство. Я слишком хорошо знаю эту комнату и вид из окна, но вижу их совсем иначе, когда не могу выйти наружу.