Немирович-Данченко — Здравствуйте, Всеволод Вячеславович! Вы говорите так по вашей необыкновенной скромности. Я считаю, что Художественный театр в неоплатном долгу перед вами…
Я — Помилуйте, я в долгу…
Н. Д. — Вы обладаете временем, чтобы выслушать меня?
Я — Конечно, конечно!
Н. Д. — Когда я прочел вашу пьесу… Она попала ко мне через Литературную часть. Я ее прочел, потому что это ваша пьеса, а так я ведь не имею возможности читать все пьесы. Они проходят через литчасть. Директор театра К. сказал мне, что мимо этой пьесы можно пройти… (голос плохо слышен, и я пропустил одну фразу, но так как мне не хотелось показать, что меня интересует мнение К., а оно меня и на самом деле не интересует, то я не переспросил) …Я прочел и сказал, что пьеса талантлива, оригинальна… Но, меня никто не слушал. Пьеса понравилась только одному Качалову, да тот сказал, что у нас ее поставить нельзя.
Я (скучным голосом) — Да, да…
Н. Д. — Со мной ведь часто так бывало. Мне приходилось часто пробиваться сквозь толщу актерского равнодушия. Так было с Чеховым, Ибсеном, Андреевым. Я всегда чувствовал новое, и хотя, может быть, это новое затем и не оказывалось блестящим, тем не менее, оно всегда имело успех.
Я — Да.
Н. Д. — В вашей пьесе превосходный язык, прекрасные характеры. Например, Самозванец… в русской литературе не было еще такого Самозванца… затем — дьяк Филатьев, Наташа… да почти все. Тем не менее, весь художественный совет был против меня. Когда я стал хвалить, мне и говорят: «Так вот, вы сами и поставьте, В[ладимир] И[ванович]».
Н. Д. — Мне хорошо было бороться с актерской рутиной, когда мне было сорок, пятьдесят, шестьдесят лет, а теперь мне восемьдесят. Мне сейчас трудно работать…
Я (уныло) — Да, да…
Н. Д. — Тут я что-то прихворнул и не был в театре. Сегодня возвращаюсь, и мне говорят, что вы были в театре. Я очень рад, что вы не плюнули на них и не взяли свою пьесу обратно. Я удивляюсь вашему терпению. Мне кажется, что вашу пьесу надо читать.
Я (несколько удивленный) — Да!
Н. Д. — У вас ужасный был экземпляр. Невозможно читать, как ребус. Говорят, у вас есть более чисто переписанный?
Я — Да, я кое-что подправил, сократил…
Н. Д. — Мне непременно надо с вами поговорить. Я еще поборюсь с ними. Собственно, это не борьба, а внушение. Им необходимо внушать. Иначе нельзя. Я мог ставить пьесу, вне мнения всей труппы, сорок лет назад. Но теперь мне восемьдесят!..
Я (робко) — Однако, В[ладимир] И[ванович], сила вашего внушения теперь не уменьшилась, а увеличилась.
Н. Д. — Это верно. Уже самый яростный противник пьесы говорит, что вопрос этот надо серьезно пересмотреть. Раз В[асилий] И[ванович] так серьезно настаивает, так полагаю, думает он, значит в пьесе что-то есть. Дайте мне экземпляр.
Я — Сегодня я его даю машинистке, а дня через три он будет у вас.
Н. Д. — А я полагаю, что в эти дни мне удастся изменить мнение в театре о вашей пьесе. Ну, до свидания.
Я — До свидания, В[ладимир] И[ванович].
Н. Д. — Привет вашей супруге.
Я — Благодарю вас, В[ладимир] И[ванович].
Когда я думаю о смерти, то самое приятное — думать, что уже никакие редакторы не будут тебе досаждать, не потребуют переделки, не нужно будет записывать какую-то чепуху, которую они тебе говорят, и не нужно дописывать. Что же касается будущих моих редакторов, «полного», то черт с ними, так им и надо.
Лестница в Кремлевской аптеке. Полутемно. У вешалки какое-то несчастное существо, которому никто ничего не сдает: из жалости к нему я разделся. На лестнице — разговор. Маленькая девочка, с сочувствием к страданиям матери, говорит ей:
— Мамочка! Но, когда ты дашь мне касторку, я обязательно буду плакать.
— Зачем же? — говорит мать.
— Обязательно, — убежденно говорит девочка и плачет.
Сценарий «Пархоменко» переделывали раз пятнадцать{76}. Менялись редактора, падали империи, разрушили половину Лондона, а «Пархоменко» все еще доделывали. Наконец, режиссер привез «окончательный» экземпляр. Старший редактор прочел и звонит мне:
— Там много изменений. Не можете ли дать письменное подтверждение тому, что они сделаны с вашего согласия.
— На сценарии моя фамилия, — отвечаю.
— Так-то так, но с такой бумажкой мне его было бы легче проводить.
Мне стало жалко его, и я сказал, что пришлю.
31 окт[ября].
Вечер. Просмотровая комната («зал») в Комитете по делам кинематографии. Смотрим «Рев толпы», американский фильм о боксерах. В перерывах наперерыв рассказывают анекдоты. Вот три из них:
1) Храпченко заканчивает сводку в Совнарком такой фразой: «четыре наших драматурга не вернулись на свои базы».
2) Мы выступили с таким предложением воюющим сторонам: «В целях уменьшения встречных перевозок и экономии горючего, необходимо, чтобы германские летчики бомбили Берлин, а английские — Лондон».
3) Карикатура из англ[ийской] газеты.
«Сводка Верх[овного] Командования герм[анской] Армии:
„…Мы потеряли — 127 самолетов“»
«Сводка Верх[овного] Ком[андования] англ[ийской] Армии:
„…Мы потеряли — 123 самолета“»
Жирная черта. Подпись: «Итого — 250, в пользу СССР».