Яркий день. Годовщина (пять лет!) войны. С тех пор почти не живу. О, как я ненавидела ее всегда, этот европейский позор, эту бессмысленную петлю, которую человечество накинуло на себя! Я уже не говорю о России. Я не говорю и о побежденных. Но с первого мгновения я знала, что эта война грозит неисчислимыми бедствиями
Посередине улицы медленно собираются люди. Дети, женщины… даже знаменитые «инвалиды», что напротив, слезли с подоконников – и музыку забыли. Глядят вверх. Совершенно безмолвствуют. Как завороженные – и взрослые и дети. В чистейшем голубом воздухе, между домами, – круглые, точно белые клубочки, плавают дымки. Это «наши» (большевицкие) части стреляют в небо по будто бы налетевшим «вражеским» аэропланам.
На ватные комочки «наших» орудий никто не смотрит. Глядят в другую сторону и выше, ища «врагов». Мальчишка жадно и робко указует куда-то перстом, все оборачиваются туда. Но, кажется, ничего не видят. По крайней мере я, несмотря на бинокль, ничего не вижу.
Кто – «они»? Белая армия? Союзники – англичане или французы? Зачем это? Прилетают любоваться, как мы вымираем? Да ведь с этой высоты все равно не видно.
Балкон меня не удовлетворяет. Втихомолку, накинув платок, бегу с Катей-горничной по черному ходу вниз и подхожу к жидкой кучке посреди улицы.
Совсем ничего не вижу в небе (бинокль дома остался), а люди гробово молчат. Я жду. Вот, слышу, желтая баба шепчет соседке:
– И чего они – летают-летают… Союзники тоже… Хоть бы бумажку сбросили, когда придут, или что…
Тихо говорила баба, но ближний «инвалид» слышал. Он, впрочем, невинен.
– Чего бумажку, булку бы сбросили, вот это дело.
Баба вдруг разъярилась:
– Булки захотел, толстомордый. Хоть бы бомбу шваркнули, и за то бы спасибо. Разорвало бы окаянных, да и нам уж один конец, легче бы.
Сказав это, баба крупными шагами, бодрясь, пошла прочь. Но я знаю – струсила. Хоть не видать никого «такого» около, а все же… С улицы легче всего попасть на Гороховую, а там в списках потеряешься, и каюк. Это и бабам хорошо известно.
Пальба затихла, кучка стала расходиться. Вернулась и я домой.
Да, зачем эти праздные налеты?
Вчера то же было, говорят, в Кронштадте. То же самое.
Зачем это?
Дни – как день один, громадный, только мигающий – ночью. Текучее неподвижное время. Лупорожий A-в с нашего двора, праздный, ражий детина из шоферов (не совсем праздный, широко спекулирует, самовар новый за тысячу и за 7 т. мой парижский мех – жене).
Приходят, кроме того, всякие евреи и еврейки, тип один, обычный, – тип нашего Гржебина: тот же аферизм, нажива на чужой петле. Гржебин даже любопытный индивидуум. Прирожденный паразит и мародер интеллигентной среды. Вечно он околачивался около всяких литературных предприятий, издательств, – к некоторым даже присасывался, – но в общем удачи не имел. Иногда промахивался: в книгоиздательстве «Шиповник» раз получил гонорар за художника Сомова, и когда это открылось, – слезно умолял не предавать дело огласке. До войны бедствовал, случалось – занимал по 5 рублей; во время войны уже несколько окрылился, завел свой журналишко, самый патриотический и военный, – «Отечество».
С первого момента революции он, как клещ, впился в Горького. Не отставал от него ни на шаг, кто-то видел его на запятках автомобиля великой княгини Ксении Александровны, когда в нем, в мартовские дни, разъезжал Горький. (Быть может, автомобиль был не Ксении, другой великой княгини, за это не ручаюсь.)