– Он мне сказал, – повествует Савинков, – и довольно спокойно, вот что: «На Московском Совещании я убедился, что власть правительства совершенно подорвана, – оно не имеет силы. Вы были причиной, что и в Ставке зародилось движение контрреволюционное, – теперь вы не имеет права уходить из правительства, свобода и родина требуют, чтобы вы остались на своем посту, исполнили свой долг перед ними…» Я так же спокойно ему ответил, что могу служить только при условии доверия с его стороны – ко мне и к моим помощникам… «Я вынужден оставить Филоненко», – перебил меня Керенский. Так и сказал – «вынужден». Все более или менее выяснилось. Однако мне надо было еще сказать ему несколько слов частным образом. Я напомнил ему, как оскорбителен был последний его разговор со мною. «Тогда я вам ничего не ответил, но забыть этого еще не могу. Вы разве забыли?» Он подошел ко мне, странно улыбнулся… «Да, я забыл. Я, кажется, все забыл. Я… больной человек. Нет, не то. Я умер, меня уже нет. На этом совещании я умер. Я уже никого не могу оскорбить, и никто меня не может оскорбить…»
Савинков вышел от него и сразу был встречен сияющими и угодливыми лицами. Ведь тайные разговоры во дворцах мгновенно делаются явными для всех…
В 4 часа было общее заседание правительства. И там Савинкова встречали всякими приветливыми улыбками. Особенно старался Терещенко. Авксентьев кислился. Чернова не было вовсе.
На заседании – вопль Зарудного по поводу взорвавшейся и сгоревшей Казани. Требовал серьезных мер. Керенский круто повернул в ту же сторону. Образовали комиссию, в нее включился тотчас и Савинков. Он надеется завтра предложить к подписи целый список лиц для ареста.
Борис в очень добром духе. Знает, что Керенский будет еще «торговаться», что много еще кое-чего предстоит, но все-таки утверждает:
– Первая линия окопов взята.
– Их четыре… – возражаю я осторожно.
Записка Корнилова ведь еще не подписана. Однако – если не ждать вопиющих непоследовательностей, – должна быть подписана.
Как все это странно, если вдуматься. Какая драма для благородной души. Быть может, душа Керенского умирает перед невозможностью для себя —
Есть души, которые, услыхав повелительное: «Иди, убей», – умирают, не исполняя.
(Впрочем, я увлекаюсь во всех смыслах. Драмы личные здесь не пример. Здесь они отступают.)
В Савинкове – да, есть что-то страшное. И ой-ой какое трагичное. Достаточно взглянуть на его неправильное и замечательное лицо со вниманием.
Сейчас он, после всего этого дня, сидел за моим столом (где я пишу) и вспоминал свои новые стихи (рукописи у него за границей). Записывал. И ему ужасно хотелось, чтобы это были «хорошие» стихи, чтобы мне понравились. (Ропшин-поэт – такой же мой «крестник», как и Ропшин-романист. Лет 6 тому назад я его толкнула на стихи, в Каннах, своим сонетом, затем терцинами.)
– Знаете, я боюсь… Последнее время я писал несколько иначе, свободным стихом. И я боюсь… Гораздо больше, чем Корнилова.
Я улыбаюсь невольно.
– Ну что ж, надо и вам чего-нибудь бояться. Кто это сказал: «Только дурак решительно ничего не боится»?
Кстати, я ему тут же нашла одно его прежнее стихотворение, со словами:
Он прочел (забыл совсем) и вдруг странно посмотрел:
– Да, да… так это и будет. Я знаю, что я… умру от покушения.
Это был вовсе не страх смерти. Было что-то больше этого.
Сегодня мы на обед позвали Савинкова и, по уговору с ним, Л., Дмитрий позвал, попозже, Руманова, который тоже бабочкой полетел на Савинкова. (Крылышки бы не обжег.)
Мы были вчетвером. Скоро Борис заторопился (теперь уж не сможет так ездить к нам, влез в каторжную работу).
Л. попросил его подвезти; Р. пошел лезть в свой автомобиль, а Борис вызвал меня и Дмитрия на секунду в другую комнату, чтобы сказать несколько слов. Сегодня Керенский лично говорил Лебедеву, что хочет быть министром без портфеля, что так все складывается, что так лучше.
Конечно, так всего лучше – и естественнее для совести Керенского. Это – принятие «первого» пути, конечно (власть К.К.С.), но это смягчение форм, которые для Керенского и не свойственны. Пусть он
Вчера была К. Ушла, опять пришла и дожидалась у меня Ел. и Зензинова с заседания своего ЦК в одном из дворцов.
Явились только после 2-х. (Дмитрий давно лег спать.) Некогда было говорить ни о чем. С весны Зензинов очень изменился, потемнел; полевев, «жертвенность» его приняла тупой и упрямый оттенок, неприятный.