Жизнь есть постоянное творчество, т. е. образование новых высших форм. Когда это образование на наш взгляд останавливается или даже идет назад, т. е. разрушаются существующие формы, то это значит только то, что образуется новая, невидимая нам форма. Мы видим то, что вне нас, но не видим того, что в нас, только чувствуем это (если не потеряли сознания и не признаем видимого внешнего за всю нашу жизнь). Гусеница видит свое засыхание, но не видит бабочки, кот[орая] из нее вылетит (28.10.1900 // <там же>).
Вот занятия этого писателя, Льва Толстого.
Какое праздное занятие вся наша подцензурная литература! Все, что нужно сказать, что может быть полезно людям в области внутренней, внешней политики, экономич[еской] жизни и, главное, религиозной, все, что разумно, то не допускается. То же и в деятельности общественной. Остается забава детская. «Играйте, играйте, дети. Чем больше играете, тем меньше возможности вам понять, что мы с вами делаем». Как это стало несомненно ясно мне (14.1.1904 // <т. 55>).
6
Одно физическое приобретение от чтения Толстого, прошлый раз говорили: избавление от страха увидеть в другом чудовище, избавление через узнавание себя в пчеле, в лошади, в деревенской даме-посетительнице. Немалое приобретение.
Другое, я говорю, физическое приобретение, что Толстой дарит: как-то умеет вклиниться между нами и безумием, заслоняет собой нас от безумия. Не нужна статистика: и без нее видно, что он проговаривает эту тему, сумасшествия, на таком уровне, где у нас, так сказать, ничего не было, ничего не стояло на такой глубине, мы там были голые, незащищенные.
Это, между прочим, тема для изучения: вакцинация от сумасшествия в русской литературе, и шире тема безумия в ней, с этой практической точки зрения взятая. И сразу столько дразнящих и неожиданных догадок и сравнений, что лучше удержать язык и постоять секунду в молчании перед этой
Безысходность, в которую загнал себя Толстой отдав себя просителям, семье, мальчикам на чулочной фабрике — видя, чувствуя их как себя, — была количественной: представим, число босых голодных было бы ограниченно, доходов Толстого хватило бы поддержать уровень жизни. Допустим семья была бы совсем маленькая, напора Толстого хватило бы перетащить одного, двух человек на свою сторону. Он был количественно мал. Хотя имени Толстого, его тела, словесного, было страшно много, почти достаточно чтобы перевесить мир, но чуть не хватало.
Но кроме неравенства объема тел было еще то, жесткая граница, что его считали сумасшедшим, или заблуждающимся; а когда тебя считают сумасшедшим, ты даже и перед одним человеком не оправдаешься, эти вопросы решаются не количеством, они такого рода, где совсем рядом взрыв, ярость, абсолют, — так называемое иррациональное, где никому ничего не докажешь.
Смелость нужна чтобы говорить о сумасшествии. Человек с мировым именем, богатый, из хорошей семьи, ему уже позволено говорить всё, разрешат и похвалят. Перед людьми тут не очень страшно. Но известность, богатство и воспитание не защищают от своего безумия, и даже становится хуже, что тебе всё разрешено: будешь столбовой дорогой шествовать в сумасшествие, и все будут только провожать глазами.