Вчера достала для Декурсель письмо к редактору газеты «Разум». Та пошла, но редактор ничего для нее сделать не мог, дал ей тоже два-три адреса. Она везде была, все сочувствуют, и все ничего не могут сделать, всем некогда. Я уже совсем было пришла в отчаяние, и даже приход Danet с рисунками костюма и образчиками фланели не мог обрадовать меня.
Звонок… Я расслышала в прихожей голос Бертье:
– M-elle… estelle chez-elle?230
– и поскорее схватив со стола образчики фланели и рисунок, сунула все это в карманы Danet.В комнату влетел сияющий Андрэ.
– Я устроил ваше дело! нашел учителя! согласен за двадцать франков в месяц давать два раза в неделю уроки по древним языкам и поправлять французские сочинения. Это мой бывший преподаватель, превосходный педагог. Вот его адрес. Пишите поскорее…
– Да неужели правда?! правда?! – и только присутствие Danet удержало меня броситься на шею Андрэ, и я ограничилась тем, что протянула ему обе руки.
– Не знаю, как вас и благодарить!
Андрэ видел, что он не один, и поэтому не хотел остаться ни на минуту.
– Я только забежал вам сказать, спешу в библиотеку. До свиданья!
Он пожал руку Danet; я пошла проводить его в коридор.
– Для вас, для вас! – шептал он, обнимая меня. – Паж исполнил поручение крестной… теперь – награда… награда.
Я чувствовала, как в темноте коридора блестели его глаза, и взяв его голову, поцеловала беззвучным долгим поцелуем, чтобы никто ничего не слыхал и потом потихоньку освободилась от его объятий… Заперла за ним дверь.
Danet, сидя в моей комнате, усердно рисовал детали костюма…
– Как хорошо будет! – повторял он.
А я с трудом, рассеянно слушала его соображения, думая – как напишу Полине, как увижу его.
– Скоро ли бал?
– 16 декабря.
Как еще долго ждать! как долго! Кажется, и не дожить до этого дня. Когда Danet ушел, я вынула его последнее письмо и, не отрываясь, смотрела на сухие краткие строки…
Я увижу его там! найду! глаза влюбленной женщины отыщут любимого из тысячи тысяч, узнают во всяком костюме, под всякой гримировкой…
Я понемногу привыкла к свободной атмосфере гостиной Кларанс. Некоторые слова все еще остаются для меня тайной, но откровенность и смелость выражений – уже не шокируют меня больше. Я нахожу это даже оригинальным – все говорят так, как думают, все очень искренни, и никогда не возникает ни малейших недоразумений. И ведь вся эта молодежь нисколько не хуже других, тех, которые подходят к нам, молодым девушкам «из общества», с безукоризненно почтительной манерой, вполне цензурной речью…
Мне интересно изучать эту мужскую подкладку. Кларанс, хохоча по своему обыкновению во все горло, уверяет меня, что они нигде себя так не держат, как у нее. И прекрасно. По крайней мере я могу изучить мужчин такими, как они есть. Иначе для нас, буржуазно воспитанных девиц, это почти невозможно.
Скульптор так и вертится около меня, впрочем – это слово не идет к его неуклюжей грузной фигуре.
– Как вы хороши, как вы хороши! Вы вся создана для искусства… С вами можно сделать хорошие вещи, – говорил он сегодня по-русски, усевшись около меня.
– Перестаньте… уверяю вас, мне надоели эти комплименты, – отвечала я.
– Это правда, а не комплименты. Я оцениваю вас с художественной точки зрения. Вы никогда не носили корсета?
– Нет.
– То-то и видно, что вы не изуродованы как большинство женщин. Знаете что – позируйте мне! Я сделаю с вас красивый бюст и статую… и вам дам, конечно… Право! сделайте мне такое удовольствие.
– Для головы я согласна.
– А так, вся?
Я строго взглянула на него.
– Отчего нет? – нисколько не смущаясь, продолжал Карсинский.
– Оттого что… подобное предложение…
– Вот тебе и раз! а еще считает себя передовой женщиной! Вот вам и развитие! Что ж по-вашему, нечестно, неприлично это, – позировать для художника? А восхищаться статуями, картинами, где изображены обнаженные тела, – это не неприлично? Так ведь это срисовано же с кого-нибудь? По-вашему выходит, что ремесло модели как труд – презренно? А туда же кричат всякие громкие фразы об уважении к труду… – неожиданно заговорил Карсинский серьезно, искренно и убежденно, как я от него никак не ожидала, – и явное презрение зазвучало в его голосе.
Что можно было ему возразить? Ведь я же сама осуждаю Сорель за ее презрение, с каким она относится к черной работе. Я чувствовала, что скульптор, в сущности, прав: простая честность требовала в этом сознаться… но общественный предрассудок был слишком силен, – и я молчала.