— Вы же в школу не ходили? — вмешался я.
— Ты просто глист дотошный, — сказала тётя Ада. — Чтобы она сгорела та школа, к чертям собачьим, и провалилась!
— Да! — обрадовался я.
— Оттуда, из школы этой, в Неметчину как раз и угоняли. Сначала всех переписали. Потом песни немецкие выучили. А потом — привет, и Гитлеру в самую пасть.
— Ничего не изменилось, кстати, — поддакнул я. — Ну, только так, на поверхности.
— Никакого сравнения, — проронила тётя Ада.
— Одно и то же гестапо, — не сдался я.
— Ну, я тогда вырвалась, а всё потому, что ножницы вынесла продать портновские.
— И как?
— Да никак. Он меня за косу, а я не растерялася, ножницами чик, а они громадные. Паразит с косой в одну сторону, а я дворами, дворами — в другую. А косу жалко, хорошая была, вся белая.
— Это в каком смысле?
— В известном. Я сначала белобрысая была, а потом, как косу обрезала и стрижку от вшей сделала налысо, чего-то потемнела, аж узнавать перестали. До того сидела дома в заточении или к Иде ходила, на крышу, поливать кабаки. Она там развела колхоз в корытах. А потом, к осени — цвет сменился, плен закончился домашний, кинулась шастать. Ида очень благодарная мне была в этот момент.
И вот я пока дома сидела, всё заметила, хотя бабушка мне зубы заговаривала, но я всегда вижу, где свадьбы собачьи. Был тут один такой, прихвостень немецкий, итальяшка какая-то, Франц звали, собачье имя просто… — Тётя Ада стянула с волос полотенце, разложила его по плечам и спросила прямо:
— Ты постелил мне? Нет? Так и знала!
— Бегу-бегу, — быстро ответил я. И отправился в смежную комнату, разбирать Бобино ложе.
— Ну так вот… — продолжила не видимая мне тётя Ада. — А знакомства всякие бесстыжие начались сразу, как папу на смерть проводили… Ты ж знаешь, как мы от войны утекали… Аж на Волчью гору. Мама говорила?
— Знаю! — крикнул я. — В общих чертах!
— Вот в чертях этих общих, собачьих, мы там и побывали, под горой этой, и главное дело — не гора, а кочка! Чуть нас там немцы в кашу не смолотили, а всё мама наша, бестолковщина. Только пыли наглоталися да барахло подрастеряли, всех дел… Зато папу видели, в последний раз. У него там неподалёку батарея стояла, на переезде, защищал железную дорогу… Каким-то образом нам навстречу попался, коника привёл, с каламашкой… Со мной поговорил отдельно, как со старшей в роду… И на войну вернулся… насовсем.
Я вернулся на прежнее место за стол и отпил кефиру.
— В общем, как до города добралися, до дому — едва помню, попухли все. Мама интернатских повела назад, в сиротинец. С этой тележкой в придачу, с плетёной. Рады были и счастливы, самых маленьких туда повтыкали. А мы, значит, лезем к себе. По взвозу. Трамваи не ходют, всюду отступления, пепел летает, гарь. И вокзал бомбят без конца. Хорошо, хоть с другой от нас стороны. Бабушка бодрится, начинает своё «Прекрасно, что ягод набрали. И ежевика чудо. А уж малина-ремантан. такая редкость. Придём — сразу варенье поставлю». А тут соседи навстречу, все с узлами, говорят: ужас, что было. Думали, вас поубивало! Оказывается, пока нас не было, прилетела бонба немецкая — и прямо в наш чёрный вход! Всё там переломала наскрозь, и крышу, и в подвал провалилася, лежит там, как свиня — блестит боками подло…
Тётя Ада отодвинула свой стакан почти мне под нос и закончила.
— Мы, конечно, медлить не стали, бегом к себе. А там всё в пылюке, и кошка в обмороке натуральном, но потом восстала… Мама полетела, чтоб хоть кого-то найти на починку стены, вход задний ведь развалился, да куда там. Все разбежались торговлю грабить. Одно хорошо — трубы не задело, бабушка даже ванну воды набрала. А тут уже и водокачку взорвали, и немцы вошли.
Тётя Ада вздохнула и поправила полотенце.
— Я поначалу хотела пойти в отряд пионерский, в подполля… Но проспала. А тут прибегают сапёры ихние фашисськие, и с ними Франц, командир носатый. А тут мама на порог, из интерната своего. Она тут носилась постоянно — их же немцы в майстерню выбросили, в домик во дворе, считай, что в будку… Так она у нас в дому всё пособирала: наволки, одеялы… всё-всё, до чего дотянулась. Сироткам чтоб. Свои же дочеря перетопчутся… Ну, вот — Франц этот, мама, и мы в придачу. Я всё сразу и поняла, он на неё глядел-глядел, чуть моргалы не выпали.
А потом, представь, зачирикали по-французски… Он сапёров вниз отправил, сам с ними сходил, потом солдатов отпустил, а сам к нам выдерся, аж на шестой этаж.
И говорит так, вроде по-нашему, а смешно…
«Эту дому запишу, как в аварию. Житве тут можно по желания. Выселением не будет».
И действительно, с наших двух подъездов никого не погнали, уже потом только… когда немцы тикали. Ну, вот. Пришёл ещё раз, пленных привёл. Те намастырили вход чёрный. Кирпичины повыносили и досками зашили. Бабушка им пшёнку отдала и сухари… Плакала очень. А Франц всё ходил к нам и ходил, огородами через развалину, чтоб не заметили. Иногда маму заставал… Вот тогда расцвет-кордебалет: достанет свою мандаринку и давай струны щипать.
— Мандолинку? — усомнился я.