Однако в памяти опять всплывало только что случившееся. Думая об этом, я снова чувствовал приятное напряжение в теле и неприятную тошноту в горле и отчаянно сжимал зубы.
На скамейку напротив сел какой-то парень. Старше меня – наверное, уже студент. Он выгуливал собаку – мелкую такую, почти карманную.
Я начал его разглядывать, как бы доказывая себе: «Вот, я смотрю на него, и ничего не чувствую. Совсем. Нисколько он меня не волнует, даже если разденется. Просто случилось что-то неправильное, какой-то баг, сбой в программе, а так парни – вообще не мое».
Я столкнулся с его ответным взглядом. Видимо, он заметил, что я его разглядываю. И, чтобы он ничего такого себе не подумал, я огрызнулся:
– Че ты пялишься? – И, тут же встав, пошел прочь. Еще окажется, что он сильнее меня, тогда будет совсем глупо. – И собака у тебя стремная, – огрызнулся я на прощание.
Уходя, я чувствовал себя таким крутым и таким жалким одновременно…
Недостойный
Когда я шел домой, мне казалось, что все прохожие знают, что произошло, точно случившееся написано в моих глазах и транслируется каждому, кто на меня посмотрит. И вот я шел по улице, как прокаженный, и представлял, как проходящие мимо люди кричат мне вслед.
Родители тоже узнают. Они поймут по моему взгляду, прочтут, словно написанное большими буквами у меня на лбу. Наверное, мне вообще не стоит возвращаться домой, потому что я их подвел. Гей, воспитанный геями, ходячий стереотип, радость православных борцунов и разочарование ЛГБТ-сообщества – вот кто я.
Я все еще чувствовал вкус того поцелуя и не знал, как от него избавиться. Купил мятную жвачку, но все равно не помогло. Вдруг это теперь навсегда? Вдруг я всегда буду жить с этим привкусом, с этой тяжестью в груди, с этим запахом лака для волос (им были уложены волосы Глеба), который все еще будто витал вокруг. И всегда буду помнить.
Я хотел забыть. Хотел навсегда стереть произошедшее из своей жизни. И глубоко дышал, силясь убедить себя, что этот сладковато-приторный вкус мне только мерещится.
Дойдя до дома, я еще с минуту стоял перед дверью, поправляя на себе одежду и разглядывая во фронтальной камере свое лицо: все ли с ним в порядке, нет ли чего-то, что может меня выдать? Лишь убедившись в этом в десятый раз, я негромко постучал.
Дверь открыл Лев. Без всякой подозрительности он непринужденно спросил:
– Вы так поздно закончили?
А меня обдало страхом – он все знает. Я посмотрел на него, ожидая, что сейчас, вот сейчас он скажет что-то типа «Как ты мог?», но он спросил:
– Ты почему такой мокрый?
Мокрый. Я мокрый. Почему я такой мокрый, что мы такого делали, что я мокрый?!
Черт, на улице дождь. Я просто шел под дождем и не замечал этого.
– Я остался убрать сцену, – только и произнес я.
Лев странно посмотрел на меня. Сбегая от его взгляда, я быстро снял верхнюю одежду и заторопился в комнату.
– Ты сегодня оставил сценарий в зале на столе, – сказал он мне вслед.
– Можете его выкинуть, – откликнулся я. – Он больше не нужен.
Я не хотел видеть никакого сценария, не хотел даже брать его в руки. Он писался для Глеба, он связан с Глебом, и он должен исчезнуть, как и все, случившееся сегодня.
За ужином я почти ничего не съел. Родители с нескрываемым беспокойством смотрели, как я вяло ковыряюсь в тарелке, и спрашивали, все ли хорошо прошло и все ли у меня в порядке вообще. Я отвечал свое дежурное:
– Все нормально.
Ваня сидел рядом, с аппетитом ел и болтал в воздухе ногами. Его легкомысленная беспечность почему-то раздражала меня.
Я надеялся, что больше никто не захочет со мной разговаривать и меня оставят в покое.
На следующий день в школе я впервые за учебный год сидел на переменах в классе, не выслеживая Глеба. Пытаясь что-то доказать себе или напомнить, я смотрел на фотографии Лены и с отчаянием сознавал, что больше ничего к ней не испытываю. Сердце перестало болезненно, ревностно и даже зло екать, когда я вспоминал о ней. Впрочем, была и хорошая новость: я больше не хотел видеть и Глеба, меня от него тошнило.
Я старался не вспоминать случившееся и уверял себя в том, что отчаянно вытесняю это из памяти как нечто травматичное, неприятное и болезненное, хотя глубоко в душе знал, что дело в другом. Просто, вспоминая, я понимал, что хочу, чтобы все повторилось…
На самом-то деле я был не против увидеть Глеба еще раз. Но теперь думал о нем в какой-то странной, неестественной для меня парадигме. Вдруг стало все равно, что он любит, чем занимается, стало плевать и на этот его театр, и на улыбку и голубые глаза; на все в нем, что очаровывало и заставляло любоваться им целыми днями; на все, от чего я не мог оторваться, почему боялся заговорить, боялся к нему прикоснуться, как к какому-то экзотическому цветку. Все стало липким, грязным, бессмысленным. Осталось только тупое животное желание повторить тот поцелуй, попросить его прижаться ко мне еще раз.
А я знал, что если не приду сам, то придет он, потому что после такого невозможно делать вид, что ничего не было.