Обычно, когда я спрашивал о том, что меня интересовало, от меня все старались избавиться. Или же поднимали на смех и нарочно отвечали так, чтобы сбить с толку. Взрослые не догадывались, что я хотел понять жизнь, как понимали ее они, что мне все интересно. Для них я был лишь «глупым и любопытным мальчишкой», и они нередко говорили: «Будешь много знать, скоро состаришься». И я должен был до всего доходить своим умом. Везде и всегда я обращал внимание на то, о чем говорят вокруг; незаметно приближаясь к людям, я подолгу вслушивался в их речи, так что у меня иногда даже звенело в ушах.
Если бы мама застигла меня за этим занятием, вот задала бы она мне трепку! Посмотрела бы на меня своими испуганными глазами, всплеснула бы руками и сказала:
— Ну нет, сынок, так ты чего только не нахватаешься!
Но я не хотел бы «нахватываться». Мне просто хотелось знать обо всем, что знали взрослые. Значит, я должен был набираться ума-разума где только можно.
Иногда я садился на тротуар перед цирюльней пана Чинчеры. Двери заведения были распахнуты настежь, чтобы внутрь проникал воздух, а пан Чинчера с самого утра не закрывал фонтан своего красноречия и до позднего вечера занимал благодарных клиентов шутками и прибаутками. Два небольших кресла, стоявших напротив двух потускневших зеркал, что висели на стене, заполняли каморку, где все время должен был гореть свет. Лампочки висели над зеркалами, освещая столики, пульверизаторы для духов, щетки, бритвы, расчески и ножницы, флаконы с одеколоном и березовой водой. Клиенты сидели на длинной лавке, вслушиваясь в увлеченное певучее красноречие пана Чинчеры и терпеливо ожидая, когда побритый и постриженный посетитель поднимется с кресла и они займут его место. Потом пан Чинчера стряхивал с грязной простыни волосы на пол и повязывал эту тряпку вокруг шеи очередного клиента.
А по субботам парикмахерская звенела от резкого мужского смеха, и я, напрягая слух, старался ничего не пропустить.
— Ты чего здесь ворон считаешь? — нередко набрасывался на меня пан Чинчера, он был так тщательно причесан, словно сам себе хотел служить рекламой. — Пойди куда-нибудь поиграть. Здесь тебе нечем поживиться.
Я нехотя поднимался и шел напротив, на ступеньку лавки мясника и колбасника пана Пфафра. Из лавки тянуло сладковатым запахом мяса и копченостей. Я смотрел, как ловко мясник и колбасник разделывает тушу, выделяясь на фоне белых облицовочных плиток с розовыми поросячьими мордочками.
— Ты чего, друг, а? — кричал он, заметив меня.
— Можно мне здесь ворон посчитать? — улыбаясь, спрашивал я. — Можно чем-нибудь поживиться?
— Да что ты мелешь? Нету у нас никаких ворон.
— Мне хотелось бы на вас посмотреть.
— Ну что ж, смотри.
Случалось, порежет пан Пфафр палец и кричит:
— А-а, собака!
И смотрит на меня с укоризной, высасывая кровь из пальца.
— Это все потому, что ты мне на руки смотришь.
И я шел к следующему дому.
Бродить и болтаться без дела. Просто расхаживать туда-сюда.
Но в городе нельзя долго бездельничать. Городу безразлично, взрослый ты или маленький, выдержите ли вы то, что он готов взвалить вам на шею. Он не желает видеть, как вы слоняетесь и считаете ворон, засунув руки в брюки. Город прикрикнет на вас, и вы за двадцать грошей помчитесь с одного конца на другой и будете делать все, что делали такие же мальчишки до вас, прежде чем выросли из детских штанишек. Вот и я точно так же, как они, рыскал то здесь, то там, задаром чистил голубятню пану учителю Квачеку, носил на почту письма барышне Костогризовой, помогал маме отбеливать белье, поедал чужие груши и прислуживал во время богослужения. А расхаживая повсюду, я попадал иногда в другую школу. Кроме нормальной школы, у нас, мальчишек, была еще одна — наша улица, и, кроме школьных учителей, еще один — книготорговец пан Мелихар, от которого мои братишки приносили домой Жюля Верна и романы Карла Майя или Салгари.
В этой школе ученье мое шло куда легче. Мое большое честолюбие, желание сравняться с братишками и не отстать от них — это у меня оттуда. Но они этого не понимали. Когда же я выпрашивал у них эти романы, они с насмешкой отмахивались от меня:
— Лучше почитай о Красной Шапочке или о Будулинеке.