От мостика мы подъехали к дому Речкина. Рядом с массивными тёмными воротами стояла корявая, свесившая свои лохматые ветви на крышу дома лиственница, а чуть подальше, у подножия Змеиной горы, с еле слышным металлическим шорохом шевелила листвой осина. Пригнувшись, Глаша въехала во двор, я же не стал испытывать судьбу, уже более-менее сносно соскочил с Умки и, привязав поводок к столбику, вошёл во двор. Дому, в котором жил Речкин, было лет сто, не меньше. Сложенный из толстых вековых лесин, он стоял, показывая всё ещё крепкий бок, и глядел во двор тёмными окнами, в верхних стёклах которых затухал бледный свет заходящего за хребет солнца. Середину двора занимала огромная чурка, вся истыканная топором, на ней Коля колол дрова, некоторые из них, белея круглыми боками, ждали своего часа. Тут же на земле валялся колун, далее под навесом были видны заржавевшие косы, лопаты, вилы, рядом там и сям машинные и тракторные запчасти. Мне показалось, что всё это осталось ему ещё от деда, своего он не приобрел и, видимо, не считал нужным это делать. Дверь была не заперта. Миновав полутёмные, пахнущие палой листвой и сухой соломой сени, мы вошли в избу, и первое, что бросилось в глаза, грубо сколоченный стол, который, как мне показалось, никогда не сдвигался с места, а рядом с русской печкой на изогнутых дугой полозьях стояло барское кресло-качалка. В переднем углу, вверху на прибитой полочке виднелась икона Николая Угодника. У окна стояла крашенная синей краской, с витыми железными спинками кровать, а рядом, со стаканом в лапе, стояло чучело огромного чёрного медведя. Увидев его оскаленную пасть и вспомнив свою первую ночь, которую провёл в школе, я подумал, что не хотел бы проснуться и увидеть это чудовище в темноте.
– Многие иностранцы, которые приезжали на охоту, приходили сюда специально, чтобы сфотографироваться с этим чучелом, – сказала Глаша. – Увидят – и просто с ума сходят. Аделина Рафкатовна предлагала Коле большие деньги, чтобы забрать чучело себе, но он отказался. С этим медведем у Коли связана какая-то своя история.
Речкин жил нараспашку, в доме у него, как в таёжном зимовье: серо, но просто и удобно, типичное жилище одинокого волка. У входа на гвоздях висели подаренные мною лётные ползунки и куртка, чуть сбоку на гвоздях – пара заношенных фуфаек, сверху на полке лежала форменная, с пластмассовым козырьком, зелёная, с двумя дубовыми листиками, фуражка лесника. И чего я не ожидал увидеть, так это стоящую в углу гармошку.
– Колина, – поймав мой взгляд, – сказала Глаша. – Он иногда играет. А уж как запоет, так все деревенские собаки начинают ему подвывать. Одна из любимых – про сибиряков. Когда у него хорошее настроение, может давать концерт допоздна. Особенно на День Победы:
– Здешние злятся, жалуются леснику, которого все полицаем кличут. А мне нравится. Особенно, когда Коля поёт про свою любовь из седьмого класса.
Глаша раскрыла прихваченную с собой сумку, вытащила постиранные и поглаженные наволочки и простыни, быстро и ладно, как это умеют делать женщины, сняла с кровати старые замызганные простыни и постелила чистое бельё.
– Да он неприкаянный, сам ни за что не сменит, – как бы оправдывая Колю, сказала она и поправила суконное одеяло. – Может под ним пролежать целый месяц, и чаще всего без простыней.
– Всё остальное, мало-мальски ценное, Коля раздал и пропил, – осуждала Речкина Вера Егоровна. – А у самого, особенно зимой, бывают дни, когда в доме шаром покати, даже горбушку хлеба не найти. Тогда его, бедолагу, деревенские подкармливают. Тут в разговор встревал её муж Богдан Хорев и, крутя пальцем у виска, подводил итог: – Всё сквозь пальцы, дверь нараспашку, дай волю – пропьёт последнюю рубашку. Что с него взять, Коля перекати-поле. Седня здесь, завтра – на Бадане. Одним словом, лесной бродяга.
На что Коля, скаля свои крепкие зубы, философски, с матерком, отвечал: «Что пропито, прое…но – всё в дело произведено!»