«Нам нужна музыка, которая, как марши, поднимает дух, зажигает, а не парализует молодежь, музыка, которая помогает им думать о своей стране». Это сказал Хомейни, объясняя, почему нужно запретить произведения Баха, Бетховена и Верди — за исключением тех случаев, когда они «не отупляют мозг»{10}
. Сравните: «Оставь мне тот [музыкальный лад], который подобающим образом подражал бы голосу и напевам человека мужественного, находящегося в гуще военных действий и вынужденного преодолевать всевозможные трудности». Это сказал Платон, объясняя, почему в республике должны быть запрещены погребальные песни, а также «лады», которые «изнеживают и свойственны застольным песням»[68]. Хотя параллель и неполная, это неприятное родство между платоновской и исламской республиками подсказывает: фундаменталистский принцип, независимо от того, воплощается ли он в жизнь рьяными правоверными или расчетливыми элитами, однажды запущенный, действует согласно беспощадной логике авторитаризма.Авторитетом может быть правитель-философ, священнослужитель или жрец, аятолла, мессия или пророк, диктатор, оракул, совет старейшин, церковный совет, политический комитет или политбюро. Как только авторитет установлен, его надо ревностно защищать. Ведь если авторитет падет, как отличать истину от заблуждения? Нередко простые люди в готовности защищать свой источник истины доходят до смешного. Во время процесса над преподобным Джимом Беккером, на котором он обвинялся в мошенничестве, один свидетель «сказал, что поверит Беккеру даже в том случае, если телепроповедник, уже лишенный сана, скажет, что способен уместить [Джерри] Миллера (
Индустрия знания, находящаяся под контролем авторитарной центральной власти, в некоторых случаях работает очень хорошо. Например, она может давать быстрые и четкие ответы на всевозможные вопросы — по крайней мере до тех пор, пока бюрократия не возьмет верх (а это неизбежно произойдет, поскольку решения все усложняются). Но она всегда находится под давлением естественного разнообразия человеческих мнений. Ортодоксальное общество постоянно сталкивается с угрозой того, что кто-то начнет спорить с властями или ставить под сомнение незыблемый текст. И на это у такого общества обычно есть только два ответа: пойти трещинами либо начать закручивать гайки.
Либеральная наука старается улаживать противоречия, привлекая в игру новых игроков и новые идеи: возможно, свежее наблюдение, неожиданная мысль или сторонний мыслитель помогут найти выход из тупика. Если у психологов-фрейдистов не получается разрешить загадку человеческого сознания, то в игру вступают нейрофизиологи, затем — математики, после — биохимики. Высшая инстанция — это сами исследователи, и поэтому критическое сообщество либеральной науки походит на пчелиный рой из мнений, споров и коалиций; эти связи ломаются и перестраиваются по миллиону раз в день. Так как власть рассредоточена, дискуссии развиваются локально. Споры идут между отдельными исследователями и небольшими группами, а не между могущественными организованными идеологическими блоками. Крупные дискуссии — вроде той, которая возникла в геологическом сообществе двести лет назад, — обычно разбиваются на более мелкие, и люди в них стараются найти общий язык.
Ортодоксальное общество гораздо более склонно отвечать на разногласия расколом. Поскольку власть централизована, то и дискуссия становится общей. Вы либо за правителей, либо против них. Мелкие споры укрупняются, возникают противоборствующие группы, позиции становятся бескомпромисснее. Люди спорят о том, чей авторитет следует признавать, за этим следует хаос, потом — раскол, и дальше турбулентность не ослабевает. Иногда это мирный и вдохновляющий процесс; часто — жестокий и дестабилизирующий, что ярко продемонстрировали нам последовавшие за Реформацией религиозные войны. Общество все время живет под угрозой распада на тысячу маленьких группировок с разными мнениями.