— Госпожа Мари Малярша. Сказывала, чтоб вы к ним приходили, беспременно да по-быстрому.
— Зачем, не говорила?
— Ничего не сказывала, окромя того, что дитё захворало.
Вот бедняжка, наверняка опять ветрянка. Позову-ка я с собой доктора.
Однако дверь у доктора оказалась заперта, и дубасил я в нее напрасно. Между тем доктор был дома: оттуда доносилось бренчание пианино. Я постучал в окно, он явно услышал, потому что пианино вдруг замолчало. Сделав еще пару попыток, я отошел от окна. Видно, доктор не хочет быть дома. Миновав примерно пять домов, я услышал, что где-то скрипнула дверь. Я обернулся: к доктору входил какой-то старик с завязанным глазом. По-видимому, доктора не было дома только для меня. Какой же он все-таки дурак, этот доктор! Неужто он всерьез считает, что я стою между ним и Мари? Ничего не поделаешь, придется мне походатайствовать за него перед красавицей. Как раз сегодня будет кстати: муж в отъезде.
Дом Богомольцев выделялся своей белизной среди прочих домов с щербатыми стенами и обвалившейся штукатуркой. Под чердачным окном — маленькая круглая ниша, а в ней — фигурка Пресвятой Богородицы, сразу было видно, что люди здесь живут благочестивые. Верхняя часть стены до самой притолоки была раскрашена в разные цвета, нижняя часть сверкала белизной, а у подножия красовалась желтая лента. Чувствовалась рука хозяйки, не только располагающей временем, но и любящей красоту. В сарае стояла старая грязная тачка, заваленная поношенной одеждой и рваными лаптями, на общем фоне она сразу бросалась в глаза. Надо думать, это было Шатино наследство, к которому до сих пор никто не притрагивался.
Взойдя на крыльцо, я громко поздоровался, но ответа на получил. Дверь, ведущая в сени, была занавешена от мух белой простыней, я отодвинул ее: кухня была пуста. Левая дверь вела в комнату, выходившую окнами на улицу; я постучался и заглянул — никого. Ну конечно, это же та самая светелка. В углу, возле комода — тот самый домашний алтарь, пред которым сломалась жизнь Мари Малярши. Ныне вместо ясноокой Мадонны здесь стоял образ Девы Марии, купленный на базаре. Перед ним красовались в расписном кувшине мои цветочки: н-да, вот это почет!
Я тихонько вернулся в кухню и постучал в правую дверь.
— Войдите! — я узнал голос Мари Малярши.
В комнате было темно и прохладно. Ничего не видя, я остановился в дверях.
— Ну и темно же у вас, — сказал я наугад. — Подожду, пока глаза попривыкнут, а то, не ровен час, на что-нибудь налечу.
— Да я вас сама проведу, — прошелестел голос Мари, и руку мою сжала горячая рука.
Я слышал шорох ее платья, что-то белое двигалось передо мною, наконец, колени мои уткнулись в какой-то твердый предмет: это могло быть только канапе.
— Присаживайтесь, — сказала Мари, все еще не выпуская моей руки. — Зараз сделаю посветлее.
В комнате установился приятный полумрак. Окно было занавешено поверх белых тюлевых штор черным шелковым платком с бахромой, женщина отогнула уголок.
— Дитё спит, — зашептала она снова, — вот и пришлось завесить.
В комнате стояла кровать, точнее, не кровать, а нечто вроде раскладушки, на ней спал Шати. Спал он крепким сном здорового ребенка: лежа на животе и раскинув руки. Даже в полутьме на обеих руках отчетливо виднелись красные пятна.
— Лихорадки у него нет, — этим дилетантским замечанием я попытался успокоить женщину, раз уж мне не удалось привести с собой доктора.
Однако Мари вовсе не нуждалась в утешении. Она перебила меня, подавив смешок:
— Лихорадка? С чего бы ей взяться у бедняжки? Хворости-то у него никакой нету, жара извела бедняжку, вот я его и уложила.
— Слава богу. А я было подумал, у него снова ветрянка.
— Нету и не было вовсе, это все старый доктор; дурит.
— Ах, вот оно что? А сыпь откуда?
— Я у Шатики-то все спытала. Как встренет где ребенка, висельник старый, так и посечет его крапивой, а потом дает ему картофельного сахару, чтоб он не ревел; час пройдет — а доктор тут как тут — пришел ребенка смотреть.
История нравов знает много способов ухаживания, но о таком я в жизни не слыхивал. Хороша же, должно быть, учебная программа на киргизском медицинском факультете!
— И что, нынче господин доктор уже заходил? — рассмеялся я.
— А то как же! А вот больше, знать, не придет! — молодайка расхохоталась вслед за мною. — (Разумеется, при этом ей пришлось уткнуться мне в плечо, чтобы не разбудить ребенка.) — Намедни я его за палец укусила, а нынче образумила каблучком.
Ей-богу, только тут я взглянул на ножки Мари. Башмачки ее являли собой чудо искусства из красного сафьяна с золотой вышивкой — наверняка подарок художника; за нынешние деньги башмачники таких не делают. И вообще молодайка была разодета в пух и прах, причем отнюдь не по-церковному. Юбка на ней шуршала, ворот блузки безрукавки был украшен алой лентой, на статной белой шее красовалось коралловое ожерелье. Руки прямо-таки пылали огнем, но сама она показалась мне холодной, как мрамор, когда, прижавшись ко мне, прошептала в самое ухо:
— Зубы у него желтые-прежелтые. А изо рта медовым чесноком так и несет.