Мне странно это слышать. Моя мама советовала все время. В детстве я чувствовала себя совершенно счастливой, а взрослой начала составлять список обид, как будто постепенно осознавая их. Обиды выстраивались в ряд и тянули руки, кто первый: мама всегда знала, как надо; рейтузы чуть не до мая месяца, которые я сдирала с себя на лестничной клетке, а однажды даже на парадной лестнице Эрмитажа; она могла два дня подряд молчать, не разговаривая со мной от обиды, но я должна была извиниться, даже если не было моей вины, и всегда чувствовала себя виноватой. Отдельной строкой в этом списке стояла фраза моей маленькой дочери: «Бабуля, ну почему ты всегда должна говорить правду?»
– Вот я тут, между прочим, читала книжку об одном писателе и так несколько комплиментарно о себе подумала: ну точно я. Он не любил спорить, считал утомительным, но никогда не менял своего мнения, сдвинуть его было невозможно. Я тоже, водится за мной такое. Вообще, меня поражает, какие вещи ты мне говоришь иногда… Вот, например, это говорение правды. Ведь должен кто-то говорить правду в семье. Я всегда считала тебя умным, тонким человеком, ты просто не даешь себе труда задуматься.
Я больше похожа на папу, и в детстве мама говорила мне: «Как жалко, что у тебя не курносый носик!» – и приподнимала мне кончик носа пальцем. У меня на носу маленькая горбинка, и если рассмотреть мое лицо в три четверти, например, в зеркале примерочной, то будет видно, что кончик носа у меня чуть опущен вниз и выглядит, правда, неприятно. А мама на молодых фотографиях похожа на артистку тридцатых-сороковых годов – задорная, кудрявая, улыбчивая, красивая. Я быстро выросла, «телебашня на дому», как сказал тогда брат, но красивая женщина должна была быть маленькой, как мама. Я никогда не носила каблуков, даже когда уже решила, что я более-менее среднего роста.
И надо было доесть, чтобы выйти из-за стола. Я держала котлету за щекой, а мама сидела рядом и говорила: «Жуй! Жуй! Глотай!» Любовь была в том, чтобы накормить. Ей самой в детстве доставалось немного. Работал только мой дед, бабушка была лишенкой – лишена гражданских прав за принадлежность к эксплуататорскому классу: помогала своей матери, державшей в деревне колбасную лавку, – это мешало устроиться на работу. Потом дед ушел на фронт, оставив ее одну с тремя детьми, которым без конца хотелось есть. В девяносто два года мама помнит, какие сорта хлеба появились в магазине после конца войны: «ситный, горчичный, пеклеванный, ржаной, очень вкусные рижский и особенно бородинский, и белый: калачи, бублики, булочки французские за тридцать шесть и семьдесят две копейки, но это не знаю, когда мама и покупала – так, принюхивались; в булочной пахло – можно было в обморок упасть, после войны-то».
– Вот мне, знаешь, что пригрезилось – мне захотелось такой рыбки, типа наваги, как она называется, не вспомню, вот целиком ее жаришь, эту рыбочку, и у нее такой особенный вкус. И так мне захотелось этой рыбочки! А кстати! Вот у меня несколько дней лежат сливы, я сварю их, и в этот раз ты возьмешь – знаешь почему? Потому что я сделаю повидло и положу сахара всего полстакана на кило. Оно без воды варится и очень долго, надо стоять, чтоб не подгорало. Раньше бабушка в Москве варила, и я здесь, когда слива бывала по 75 копеек, ну то есть центов. Оно, когда сварится, очень вкусное, кисленькое такое. Я его не очень, а папа ел хорошо. Там сахару с гулькин нос, в розеточку положил да съел. Вчера я еще что-то стряпала… пожарила мясо с картошкой, изжога началась, таблетку взяла. Очень мне чего-то грустно… я чаще всего спокойно, а иногда чего-то поднавалит.
Мы никогда по-настоящему не ссорились – или я забыла, и поэтому мне кажется, что самая большая в нашей жизни ссора случилась не так давно. Мама просила ей срочно помочь, а я приехала через два с половиной часа, она с трудом дождалась меня.
Вот что я записала потом. Мама говорит, что я ее не знаю. «Удивительно». Она думала, что я могла бы ее узнать за эти годы, но нет. «Тогда и ты меня не знаешь», – говорю я. Она соглашается. Мне плевать на нее, говорит. Тут я говорю: «… твою мать!» И выскакиваю в соседнюю комнату. Я слышу, как нелепо звучат эти слова, когда я говорю их маме, поминая, получается, ее мать, мою нежную бабусю, которая за жизнь, наверно, никогда не выругалась матом.
После этого я помогала ей мыться. Она попросила помыть спину и ноги. Откуда у нее в Нью-Йорке такая мочалка? Мочалка из мочала, спутанный жгут, она мылит ее куском мыла из пластмассовой мыльницы. Кажется, ее купила Варя в Москве на рынке, после того как я не смогла найти настоящую мочалку, какую ей хотелось. Мама моется детским мылом, я вожу его из Москвы раз в год летом. Она моет мылом и голову: «В шампуне всего намешано». В ванне стоит стул с широким сиденьем, но для меня мама встает, чтобы я могла вымыть ее ноги. В этот день я остаюсь у нее ночевать, и вечером она произносит:
– Сейчас ты меня спокойно послушай.
Я отвечаю:
– Нет! Нет, давай просто совсем не будем об этом!
Мама говорит: