– Пожалуйста, больше никогда не говори мне таких слов. Я даже не знала, что ты так умеешь. Я думала, небо обвалится.
В конце разговора сказала: «Целую, моя родная». Она так не всегда говорит. Со своими без нежничанья, особенно с любимыми. Я не видела ее уже около трех месяцев из-за карантина, и мне немного страшно. Может быть, поэтому она так сказала?
– Вот я очень раньше любила «По Дону гуляет», ну-ка, запой!
Я запеваю.
– Нет, – говорит мама, – «До-ону», вверх же! Сейчас, подожди, я очень люблю там вступать… «О чем, дева, плачешь…» Ну, Катя! «О чем пла-ачешь…» Нет, ты неправильно. Ты чего-то сбиваешься. Давно не пела её?
– Давно не пела.
– Вот послушай меня тогда, как должен первый: «А как мне не плакать, а как мне не плакать?» Вот так должен первый.
Я любила петь, точно как она, везде. Я долго думала, что человек, целый день распевающий в квартире, – украшение дома. Позднее я с удивлением узнала, что для некоторых это похоже на громко работающее радио.
– Мы знаешь, что замечательно пели с тобой? Мы всё с тобой замечательно пели. Ты мне очень скрасила вторую половину жизни в этом смысле. Потому что петь хотелось, а здесь не с кем. «Утро туманное», помнишь, мы с тобой пели?
– Да, да. А вторая половина жизни – это тут, в Нью-Йорке?
– Да, конечно. «Утро туманное, утро седое…» Знаешь, чьи слова-то?
– Тургенева?
– Тургенева, молоток! «Утро туманное…» Ну-ка, давай-ка!
– «Утро туманное, утро седое…»
– Нет, «седо-о-ое».
Мама говорит, что научилась слушать романсы и классическую музыку благодаря радио. Его никогда не выключали. Каждый день оно поднимало семью в шесть утра – до войны громом гимна, а во время войны грозным хором «Вставай, страна огромная!». По радио передавали трансляции спектаклей, концертов, даже балетов.
– А как зафигачат оперу целиком, хочешь не хочешь запомнишь. «Невольно к этим грустным берегам меня влечет неведомая сила… Знакомые, печальные места! Я узнаю отдельные предметы…» (Черная тарелка радио висела над дверью их деревенского дома даже еще в моем детстве, хотя ее и потеснил тогда уже стоявший на комоде телевизор.) «Вот мельница, она уж развалилась, тяжелый шум колес ее умолкнул, а вот…» Здесь мелодию забыла… Это из «Русалки». Это поет главный виновник торжества, он пришел, потому что ему скучно стало на сердце, и он вспомнил девушку, которую оставил в положении. «Онегина» я знала почти всего – он, помнишь, начинается с бала у Лариных, они там наигрывают: «Что ж ты, Ленский, не танцуешь, или лапти бережешь?» Очень я любила оперы. Арии знала наизусть.
– Но оперное не пели у нас в доме, мам.
– Как это не пели? «Знай, испанок жгучие глаза шлют восторг и привет!» Это после первой они пели. Мужики соберутся – папа, дядя Геша да их приятели. Они любили, знаешь, какие песни? Как Ермак Тимофеевич размышлял на суровом бреге Иртыша. Это после войны. А до войны, когда я была ребенком, они пели «В парке Чаир» и «Вам возвращаю ваш портрет». Я думала потом, ну вот чего они маялись дурью, пели эту ерунду, а не народные песни. Бывало, смехом «Шумел камыш» запевали, якобы были очень трезвые все. Но до войны – или «В парке Чаир», или «Чтобы тело и душа были молоды». Остальное все считалось темень деревенская колхозно-навозная и отсутствие культуры. Знаешь, у нас в Торбеево какая культура была? Возами. Хоть отбавляй. А уже после войны стали любить романсы: не спрашивай, не искушай, не подходи, не говори и скажи зачем – все роковые русские вопросы отражались в этих романсах.
Наш домашний репертуар был не деревенский, а подгородний, поэтому еще больше, чем народные песни, мы пели романсы, классические и городские, жестокие.
– «У церкви кареты стояли, там пышная свадьба была, все гости шикарно одеты, на лицах их радость была…» Ну-ка, давай-ка, пой первый!
Я пою: «Невеста была в бе-елом платье, ве-енок был приколо-от из роз…»
– Что-то у меня не получается, низко очень, – говорит мама. – Ну, в общем, она на святое распятье печально взирала сквозь слез. А! Ты помнишь, как мы были у Волошиной Марии Степановны в Коктебеле? Тебе было лет тринадцать-четырнадцать. Мы пели ей тогда, это тоже, и потом Мария Степановна говорит: «Да-да, у нас в Петербурге маляр, бывало, красил забор или стену и в такт водил кистью», – и показала рукой вот так, вниз-вверх, вниз-вверх: «У-церк-ви-каре-ты-ы-сто-я-а-ли…»
Чтоб петь вдвоем, надо вместе дышать, поэтому между поющими возникает особая близость. Нужно угадывать движение чужого голоса и там, где он прерывается на вдох, держать звук за обоих. Ты вливаешь свой голос в чужой, как будто попадаешь внутрь него, движешься за ним и подчиняешься ему, а он тебе. Счастье от пения чувственное, поешь всем телом, в тебе ходит струя воздуха, и ты отвечаешь ей, как орган. Когда поешь с матерью, чувствуешь утробную любовь.