Ему не удалось скрыть ни испуга, ни детской беспомощности. В его голосе так явственно зазвучало: «Нет, не хочу, пожалуйста, не надо», – что я поняла: не он мне, а я должна ему сейчас помочь. В долю секунды все в моей жизни неузнаваемо преобразилось. Даже намека не осталось от нашей с ним близости, потому что горе жадной звериной лапой схватило меня и с мясом вырвало из всей моей прежней жизни.
Я поднялась, и мы побрели в освещенную мертвенным светом уличного фонаря кухню, где в углу дремал разобранный на детали соседский «запорожец», на столах в самом разгаре шли тараканьи бега, а на выщербленном кафельном полу лежал светлый квадрат с темным крестом посередине. Сердце так и не вернулось на прежнее место, а уже совершенно отдельно билось где-то в горле. Горе проглотило меня, и теперь в полном одиночестве мне предстояло жить в его темном смрадном нутре. Было уже очень поздно. Однако, если поторопиться и взять такси, можно было еще успеть на последнюю электричку.
«Домой», – больно забарабанило в мозгу. С этого момента я почувствовала странное раздвоение сознания. Одна его половина сразу же капитулировала перед горем и наливалась все большим равнодушием ко всему прочему, другая с маниакальной силой ухватилась за соломинку надежды и отчаянно рванулась домой, туда, где прошло мое детство, туда, где «мы с мамой», к тому, что, казалось, еще можно было вернуть силой раскаяния и магией памяти. Мне страстно захотелось исправить предыдущие, полные холодного отчуждения годы, а особенно последнюю встречу в больнице, когда глухим от страдания голосом мама сказала: «Все… Больше я тебе не нужна». Я же, решив, что это очередной трюк для подавления моей воли, ехидно заметила, что постоянные упреки – шум, лучше всего заглушающий голос совести.
Весть о маминой смерти ядом мгновенно всосалась мне в кровь, и теперь не порабощенная еще горем часть сознания отчаянно боролась, в качестве противоядия поглощая огромные дозы здравого смысла.
– Нет. Не может быть. Это было бы слишком жестоко. Не могло это случиться в день моего рождения… Такое бывает лишь в бездарных романах… Не могла она умереть сейчас, за день до моей свадьбы. Мама! Мамочка!
Вдруг вспомнилось, как в восьмом классе первого апреля какой-то дебил, кажется, субъект по кличке Сяпа во время перемены перехватил меня на лету с надкушенным яблоком в руке и не с привычной похотливой издевкой, а с почти человеческим сочувствием сказал, что видел, как полчаса назад мою маму увезли на скорой с сердечным приступом. Я так дико испугалась тогда, что не сразу даже очнулась от ужаса, увидев грязно хохочущий мне в лицо рот того прыщавого дрочилы. Обманули дурака на четыре кулака! Я крепко врезала ему тогда по сопелке тяжелым, как булыжник, яблоком и на долгие годы забыла о его существовании. Может быть, и сейчас я стала жертвой жестокого розыгрыша? Ведь не может же быть, чтобы в эту самую минуту моя мама лежала под простыней в синем свете мертвецкой.
Домой, домой… Сашка попытался уговорить меня потерпеть до утра, но я и слушать не хотела. Не желала я также ничего объяснять, кивать в ответ на смущенные, опасающиеся собственной неискренности утешения, встречать пугливые взгляды, поэтому, найдя в хаосе прихожей наши пальто, мы уехали, не сказав никому ни слова.
На электричку мы успели, проскочив в готовые захлопнуться двери.
Какое-то время мы курили в ледяном лязгающем тамбуре, а потом вошли в покачивающееся тепло вагона. Мы не разговаривали. В вонючей утробе такси Сашка гладил мои волосы, до боли сжимал руки, но молчал – из страха нечаянно ударить по обожженным нервам неловким словом постороннего. Он и был посторонним. В вагоне я положила голову ему на плечо и притворилась спящей, чтобы хоть на ближайшие два часа освободить его от тяжелой необходимости мне сочувствовать. Однако самым важным сейчас для меня было сосредоточиться на безбрежном раскаянии и умолить судьбу дать мне шанс искупить свою вину.
В детстве я так боялась, что мама умрет, что заболела хронической бессонницей. Днем страх отступал, но ночью, как от толчка, всегда в одно и то же время я внезапно просыпалась от мысли, что ее больше нет и наутро вместо живой родной мамы я найду на постели холодное, всему постороннее тело. Стараясь не дышать, я прислушивалась… За окном свистел ветер, в форточку ледяной лапой стучал клен, беспощадно тикали бабушкины ходики, и я, как ни силилась, не могла расслышать сквозь гул ночи мерное мамино дыхание. Одеяло сбивалось в ком, матрац, казалось, был набит булыжниками, сон, как ни крутись, не возвращался. Наконец, измученная страхом, я вставала, по обжигающе ледяному полу бежала к маминой кровати и осторожно, чтобы не разбудить, склонялась к ее лицу. Она просыпалась, вздыхала, сонно спрашивала: «А? Не спишь?» – и безропотно приглашала: «Ну, иди ко мне». Ликуя, я забиралась в мягкое сонное тепло, прижималась к ее родному телу и, угнездясь, тут же сладостно проваливалась в сон, издалека слыша, как она ворчит, что ноги у меня холодные, как у лягухи.