– Да уж не спим ли мы, мой друг, неужели у нас, в России, могли быть задуманы все эти ужасы? И что за времена такие, что все сердиты, в иных сердцах ожесточение прямо неправдоподобное!
Много позже я узнал, что Сергей Сергеевич Кушников, мой благодетель, состоял членом Верховного уголовного суда над декабрьскими бунтовщиками; сам он об этом не упоминал, мне рассказал дядя Антон Гурьевич, – как раз когда «Телескоп» напечатал всем известное письмо Чаадаева. Но об этом в другой раз, а тут надо помянуть вот что: любители театра, верно, помнят, что до 28-го года не только запрещалось что-либо печатать о театре, но даже выражать удовольствие игрой актеров во время спектакля, – квартальные за этим зорко надзирали, помня слова на щите мраморной Минервы, украшавшей вход в Большой театр:
Между славным 1814 и ужасным 1825 годами произросло у нас великое множество тайных обществ, союзов, масонских лож. Казалось, после 14 декабря их как ветром сдуло, но пристрастие собираться избранным числом, обмениваться тайными знаками осталось, даже укоренилось больше прежнего. То, что в просвещенных странах давно стало обычаем – иметь собственное мнение, высказывать его изустно и печатно, – в нашем Отечестве почиталось преступлением, героем слыл уж тот, кто, заслышав слово «свобода», многозначительно покашливал и… не доносил. Общество жило как бы двойною жизнью: наружной и внутренней; тайна манила, пустая фраза, сказанная горячо и при запертых дверях, кружила головы.
В ту пору и мы были молоды, беспечны, дерзки, похищали наших пассий прямо из карет – эти похищения приняли такую скандальную огласку, что вынудили правительство поручить охрану девиц конным жандармам, докладывали даже государю Николаю Павловичу, но он смотрел на наши проделки сквозь пальцы и называл их настоящим именем, «шалостями», тем более что удостоверился в благонадежности Общества Танцоров Поневоле. Это последнее подтвердилось следующим образом: по выезде за границу Василия Васильевича Самойлова в Обществе открылась вакансия, и на нее начал проситься Матвей Степанович Хотинский, о котором Булгаков нас предупредил, как о состоящем на службе в Третьем отделении – это Булгаков знал от дяди, петербургского почтового директора.
Я предложил отхлестать Хотинского по щекам, как доносчика, но на ассамблее меня, кроме Булгакова, никто не поддержал, – решили, что Матвея Степановича непременно надо принять, дабы правительство узнало, в чем состоит истинная цель Танцоров Поневоле. Хотинскому было отпущено два ящика шампанского, чтоб нас подпоить и выведать секреты. Вино было отличное, но я чувствовал себя уязвленным: как мои приятели могут пить вино из подвалов Третьего отделения! Во весь вечер я едва пригубил бокал и оставался мрачен, хотя, кажется, все действительно вышло к лучшему; узнав, что мы не думаем о политике, граф Александр Христофорович Бенкендорф оставил нас покойно продолжать забавы. Но я тогда, кажется, первый раз подумал о громадной власти, которой обладает в России тайный сыск. Двери тюрем широко распахнулись для русского дворянства, заковали в кандалы Одоевского, Оболенского, Шаховского, не посчитавшись, что они стоят в родословной Рюрикова дома. А силу обрели безродные ничтожества Бенкендорф, Орлов, Дубельт. Что ж, в России есть лишь два сорта образованных людей: те, кто доносит, и те, на кого доносят. Мне надлежало выбирать…