Возвратившись с ассамблеи, где еще пенилось вино, выданное под расписку Хотинскому, я сразу и целокупно увидел мысль создать самое тайное общество из всех, досель существовавших. Я, Арсений Пустошин, сам стану обществом. Целью сего таинственнейшего общества я поставил единственно борьбу с тайными обществами – любыми, ибо опасна уж сама таинственность: картежники, раскольники, меломаны, любомудры, делатели фальшивых ассигнаций, сколь ни разнятся они в интересах, равно опасны для правительства самой скрытностью, неподнадзорностью. Где тайна – там непременно недовольство. А следовательно, монарх не может знать доподлинно, что происходит в царстве. Все сообщества людей, от сословия и до семьи, должны быть для государя подобием кусков стекла, положенных одно поверх другого, а где ж тут что-нибудь увидеть, если все мутно и неразличимо! Мне и надлежало указать сии пятна, а там уж пусть Хотинский и иже с ним усердно протирают стекла или вставляют новые на место кривых или разбитых.
Да мало ли что в просвещенных странах стало нормой?! У них норма, а у нас – Россия! Ах, прав был государь Пётр Алексеевич: мы не страна, мы – часть света. Пусть немцы да французы попрекают нас, что у нас нет истории. Зато у них нет географии. Как писал в своих записках батюшка, их полк в три дня прошел три княжества: Брауншвейг, Вестфалию, Ганновер – это зимой-то, в пешем-то строю. Вот их география! А наша: Европа, Азия, Америка! География и есть наша история, как рабство – наша демократия.
Той же ночью я написал первый меморандум. Не важно, об чем или об ком… Но я знал наверное, что он небезынтересен для Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии. Большого искусства стоило неузнаваемо изменить почерк, тут пригодились мои способности в каллиграфии. Я поставил точку – и задумался: как подписать оный документ? Перебрал множество имен, почерпнутых из книг, от Дон Кихота до Ринальдо Ринальдини, но все не подходили к сему случаю. Больше устав от придумывания, чем от письма, я был близок к отчаянию и, верно, в гневе порвал бы бумагу, не осчастливь меня самый простой ответ на мучительное «кто»:
Не люблю комнат с одной дверью – все кажется, войдет кто-то страшный, припрет спиною створки, и сил не станет позвать людей.
Я проводил взглядом лекаря Вольца – кажется, старик обиделся на меня. И черт с ним!
За дверью послышались шаги. Неужто Вольц вернулся? Ну что ж, вот я ему сейчас и выскажу свои соображения о медицине. Шалишь, брат! Немец образован, а русский смекалист.
Вошел Онисим с колодкой – чистил мои сапоги. Сколько ни говори, чтоб входил как положено, все как об стенку горох.
– Что там? Лекарь вернулся?
– Не изволю знать, ваше благородие, а по наружности очень достойный господин.
– Ответь, что я никого не принимаю: болен, к тому же не одет.
– Они просят вас принять их в сюртуке, они знают, что вы нездоровы.
Едва я раскурил сигарку, в кабинет вошел господин лет тридцати в очень недурном фраке, среднего роста и хорошего сложения, с лицом серьезным и чуть смуглым, глаза карие, навыкате, щегольской локон черных кудрей живописно завит щипцами. Франт, но в меру.
– Зная, что вы больны, достойнейший Арсений Ильич, решился тем не менее вторгнуться в ваши владенья. Насилу отыскал вас…
– Да почему ж насилу? В книге домовладельцев мой адрес указан.
– Ах вы, хитрец! – Незнакомец погрозил мне пальцем; кажется, мои слова позабавили его, я же начал серчать.
– Что за игривый тон, милостивый государь? Бесцеремонно входите к больному, позволяете себе неуместные замечания.
– Ну вот, вы уж и в амбицию, а ведь доктор Больц назначил вам покой.
– Так вы лекарь? Сразу б сказали.
– Да-с, если угодно, лекарь – по душевным заболеваниям. Сейчас многие больны душой. Третьего дня майор Андреевский зашел в обгорелый сад на Пречистенке и прострелил себе сердце. Зачем? Осталось тайной. Слишком много тайн, отсюда и множество больных душевно. Если позволите, я пересяду в это кресло, к камину. – Бесцеремонный господин крепко растер пальцы, как озябший пианист перед концертом. – А это, должно быть, ваша почтенная матушка? Изрядная миниатюра. Вы удивительно схожи с нею, этот нежно-русый цвет волос, и нос с горбинкой. А что ваш батюшка, он здравствует?
– Мой отец пал в тысяча восемьсот четырнадцатом году.
– Простите, я совсем забыл! Ведь сие печальное событие произошло, если не ошибся, в Мо?
– Кажется, там, вам-то почем знать?