— Брось, — говорит, — надрывать горло. Человека, (это меня-то) поводырь обокрал, что ж ему, пропадать? Я пойду с ним, и ты с хлебом будешь...
Баба не слушает и торочит свое:
— Спасибо, братику. Не раз ходил ты, накормил сестру, дай тебе бог здоровья...
Вижу — конца-края ихней канители даже с колокольни не увидишь, и подкатываюсь к бабе:
— А ты, пани матко, может, продала бы лиру? — спрашиваю.
— Да ты ж, — говорит, — обкраденный.
— Сущая правда, — говорю, — обкраденный я, а только малость денег про несчастный день прихоронено у меня. Сколько по совести за лиру возьмешь?
Подумала она и просит три красных. Я для близиру поторговался с нею — и по рукам. Подобрела она, согласилась за одежду в конце лета получить и дала нам на сутки хлеба. Мы тут же собрались — и айда.
Солнце уже поднялось и печет во-всю. Свитка плечи душит, лира по боку ерзает, трет.
Выбрались мы в степь, садимся. Взял Федос лиру, велел мне глядеть, как надо лады перебирать, и заиграл. Потом я взял лиру, а он рукой моей водил и по пальцам щелкал:
— Да не так, не так... Что ты, маленький, что ли? Вот беда еще мне!
Пот катился с него градом, а у меня под сердцем злость и досада: дело ждет, а мы жару лирой раззуживаем, мух подманиваем.
Стал я к лире немного прилаживаться. Федос вздохнул и говорит:
—Ну, теперь играй сам, а я глядеть буду...
Поучился я немного, тронулись мы дальше. Федос начал учить меня слепцовским песням. Говорит, а я повторяю за ним. На одну песню — о бедном Лазаре — ушло у нас верст шесть. Я затвердил ее, затвердил три маленьких песни. Опять сели мы, осмотрелись и заголосили. У Федоса голос, как гудок у паровоза-кукушки, — тоненький, пронзительный, — а у меня — козлитон. Сколько Федос муки принял со мною — только степь да бурьян знают. Ну, а все-таки сладились мы и пошли смелей. В горле, как на горячей сковородке, а я все учусь голосить. Совсем уж, похоже, — стало выходить у меня. Федос похвалил даже — да как зашипит:
— Тсс, за нами следят... молчи... глаза закрыть не забудь... и не верти головою, не верти... Если остановят, изо всей мочи прикидывайся нищим и слепым...
Прикрыл я глаза, гляжу в щелочки, — поодаль, над бурьяном, три защитных картуза торчат. Федос, как шел, так и идет, прямо то есть на них, — не видит вроде ничего, и для близиру бубнит, будто мы не так идем, — надо, мол, итти не целиною, а по линии железной дороги. Картузы уже вот они. Подошли мы к ним. Федос как ойкнет:
— Ой, прямо на войско напоролись! Господи!
Хватает меня за рукав да в сторону, в сторону и ругается на всю степь:
— Я ж говорил тебе, старая собака, что не так идем! Кину вот тебя к чорту!..
Я перебираю ногами, шатаюсь, весь будто в страхе и в трепете, и прошу Федоса не покидать меня, оглянуться на мою горькую слепоту. А он летит и пушит, пушит меня. Отошли немного, а нам в спины:
— Стой! Руки вверх! — кричат.
«Ну, держись, Коротков», — думаю и жмусь к Федосу, плачу, а он для отвода глаз трясется. Вижу в щелочки — идут к нам двое, с винтовками: один — усатый, другой — в очках, бритый. Стали подходить, я глаза совсем закрыл.
— Куда вас несет? — спрашивают и присаливают слова стопудовой руганью.
Я рот перекрестил и гнусавлю:
— Та на Дон, на Дон, паны начальники... Может, там войны нема, а люди слепцам подают...
Один подошел ко мне, вызверился, должно быть, и хрипит:
— Отойди один от другого!
У меня сердце ёкнуло и по телу пошел холодок.
Один из солдат обшарил меня, встряхнул лиру и полез в сумку.
Вынул хлеб, вынул луковицы и спрашивает:
— Больше хлеба нету?
— Та не подают, паны начальники, не до того людям, — тяну я.
Назад в сумку солдат ничего не положил, шарахнул меня кулаком по шее, а по месту, откуда ноги растут, как двинет коленом:
— Пшол к чорту!..
Я споткнулся, вскинул руку с палкой, но замечаю из-под локтя, что солдаты винтовок с плеч не сняли, и радуюсь, а на всякий случай все-таки вою:
— Так как же я? Та я ж слепой! Да куда же мне одному...
— Прямо! — кричит. — Прямо! А то на мушку!..
Федос рядом, я вижу его, но шатаюсь, вожу вокруг руками и зову.
— Та тут я! Тут! Чего хрипишь? — кричит он. — Води тебя, нечистую силу, лихорадка б тебя взяла!..
Поймал он мою руку, а когда солдаты скрылись из виду, хмыкнул и боднул меня плечом.
— Здорово, — смеется, — вышло у тебя. Я с тремя такими, как ты, ходил, все они против тебя — ржавый гвоздь. Идем через это село, нам еще верст тридцать итти...
В селе стояли белые. В хатах подали нам три кусочка хлеба да по варенику с вишнями. У своего мужика мы, для отвода глаз, клянчили картошки, шептались с ним и через огород юркнули в степь.
К вечеру у меня между ног, извиняюсь, кожа слезла. Чуть двигался, а как подошли к своим, упал — и ни с места. Стыдно, а встать не могу. Взяли меня ребята на руки и понесли. Пока я рассказывал и записку из пояса доставал, фельдшер, как маленькому, промыл мне где надо, присыпал чем-то, — легче стало.
Попили мы чаю, закусили, а роты уже выстроились — и в поход. Меня с Федосом посадили на тачанку, а в тачанке сено. Обнялись мы с ним и будто в воду — бух в сон!