К утру наши не с двух, а с трех сторон били белых и тискали их в петелечку. Одолели и закрепились. Тут мне и Федосу было объявлено, что мы своим слепцовством принесли революции большую пользу. Нам жали руки, а чуть поправились мы, дали новое дело, а там еще, еще. Знай ходи, скули Лазаря да глазами и ушами работай.
Хитрыми стали мы на этом деле, за версту слышим, где врагом пахнет. И чего-чего не случалось с нами: и в соломе по суткам лежали, и на колокольни забирались, и в женском одеянии фронт переходили, и убегали не раз так, что носом кровь шла. Я ранен был. Ну, а то, чего мы боялись, — поймают, мол, выколют, выжгут глаза, — прошло мимо нас. Зрячими остались...
III. ТИХИЕ ДЕЛА
После войны Федос поехал к себе, а меня организация послала на секретное дело в городок, неподалеку от нашего завода. Мы в свое время дрались за этот городок, со скрежетом отступали от него, а как пригляделся я к нему, не понравился он мне.
Город — не город, село — не село, какая-то пустошь в загородках. Чихнешь — попал в курицу, в козу, в поросенка. Коз зовут там «Нюшами», «Елочками»... Поросят чешут, гладят и сюсюкают над ними.
В каждом доме — клетка с перепелом. На подоконники цветов напихано, — в комнатах и днем хмурь стоит. Окошки распахивают только по вечерам, — все пыли, мух и комаров боятся.
Появится новый человек, все уставятся в него и шу-шу-шу, будто он полгорода вырезал или всем курам-козам ноги поломал. Пришиблены все до одури. Сказать правду, было от чего одуреть — разов десять власть менялась. Иного так обидят, что ему бегать бы да кричать, а он про себя страдает и ругается только шепотком, среди знакомых.
Кончил я свое секретное дело, но меня на всякий случай оставили там. Стал я в городке коммунальным отделом управлять. В глазах зеленело, а что сделаешь? Надо. На машинке у меня стучала этакая трясогузка из гимназисток, за писаря или деловода, по-тамошнему, орудовал вертлявый парнишка. Я его про себя живжиком называл. Оба чистенькие, грамотные, но чуть не доглядишь, обязательно вместо «разрешается» напишут «не разрешается» и так напутают, что хоть платок от стыда на глаза накидывай перед людьми.
Дела у меня были жилищные, огородные, садовые. Эх, и дурни были мы тогда! Хорошие сады сдавали в аренду артелям. У членов этих артелей были свои домики, огороды, садики, козы. Трудились они в наших садах прямо наславу: изгороди, будки, скамейки, сторожки, колодцы — все снимали. И все ночью, всей артелью, с женами, с детьми. Придешь утром, так не то что постройки — и следов не найдешь: все засыпано, дерном заложено, утоптано...
С квартирами было не лучше. Проснешься, — а жил я при отделе, — не успеешь лицо ополоснуть, а к тебе уже идут. Вселил я к одной старухе раненого красноармейца. Парень — золото. Хозяйства у него — больная жена да примус. А у старухи куры. Станет красноармеец стряпать — примус жужжит, куры мечутся. Старуха бежит ко мне.
— Товарищ-гражданин, — это я, значит, — запрети квартиранту эту проклятую пшикалку жечь, избавь кур от переполоху...
А то еще так: жили рядом две домовладелки, обе соломенные вдовы. Мужья в отлучке, а где они — сам чорт не разберет. У обеих куры. Одна продала своих, а петуха оставила. У другой петуха телегой переехало. Ну, петух и стал вдовых кур охаживать. С этого и начинается дело. Хозяйка петуха требует от хозяйки кур доли яиц: это, — говорит, — от моего Петяшки, — не будь его, не было бы и яиц. Рассуди-ка их. Прямо царем Соломоном приходилось быть.
До того доходило, что у меня в отделе гвалт стоял. И все вот такая чепуха. По-настоящему, правда, я жил не этим. Детишек улаживал. Красноармейцы у меня на руках были, бытовую коммуну строил. Тамошние люди хвалили наши затеи, а сами делать по-нашему не торопились.
Вел я эти дела с осени до весны. После маевки дали мне в помощь инвалида. Раньше он на заводе шарошки калил. Тамошний, знает не то что людей — любую собаку... Стал он помогать мне. Парень хороший и орудовал знаменито. Уволили мы с ним трясогузку и живжика, на их место взяли своего толкового паренька. Стали улицы подчищать, общественную баню строить. Вот в эту пору и началось самое главное...
Началось все ни с того, ни с сего. Шел я с постройки, свернул на базар, смотрю — в палатке торгует слесарь с нашего завода. Работяга хоть куда, а тут не хуже торговки лопочет, к изюму, к сахару и маслу людей подманивает. Я глазам не поверил и подхожу ближе.
— Меньшуткин, это ты? — спрашиваю.
Обрадовался он.
— А-а! — кричит. — Коротков! Друг! Заходи сюда! Я скоро освобожусь.
Руку трясет, в палатку к себе заводит. Примостился я на ящике и слушаю, гляжу, а он разливается:
— А ну, подходи! Сахар медовый, изюм сахарный!
Торгуется, потихоньку хитрит, товар расхваливает, со мною словами перекидывается. Ну, прямо не узнать человека. Больше часу глядел я на него. Тут жена его пришла. Он фартук с себя, а меня за локоток.
— Идем, — шепчет, — пообедаем, самогоночки ради встречи пропустим.
Я ему на это ни да, ни нет, но удивляюсь:
— Чудно что-то мне.
— Чего чудно? — не понимает он.