— Я вам только одно скажу, Вера Константиновна, вам здесь оставаться нельзя. Не дай Бог, беда случится. Девка-то бешеная. Зло в ней так И ходит. А вас всех, все семейство ваше, она ненавидит. Сказывают, механика Мэтеэсовского Шелу-паева Дмитрия директор за пьянство увольняет, попросите у директора его избушку, он все равно отсюда уедет. А директор вас уважает, может и даст. И не медлите. Боюсь я за вас.
Даша оказалась права. Неприязнь Морьки, ее ненависть к нам набирали силу с каждым днем. На несчастье директор рано утром на следующий день уехал на совещание в Барнаул и поговорить с ним насчет избы механика мне не удалось, а тучи над нашей головой сгущались все больше. Едва переступив нижнюю перекладину калитки, Морька начинала кричать: на Нинку, на высунувшуюся из бани Тосю, на забежавшую во двор соседскую собачонку, на корову Зорьку, которую била кулаком в бок и поросенка Егорку, которого ногой отшвыривала от корыта. Потом она фурией врывалась в избу и, с шумом распахнув дверь в нашу комнату, застывала на пороге. Мирная картина читающей вслух бабушки и внимательно слушающих ее внучек, нисколько не умиляли ее, а наоборот приводила в бешенство.
— Одни люди спину гнут, на работе надрываются, — а другие книжечки почитывают, на реалях вальцы разыгрывают, — задыхаясь от злобы кричала она. — Сейчас побросаю все эти книжки в печку, а вас на улицу выкину. Надоели!
Задобренная очередным подношением в виде шелкового головного платка или кусочка мыла в нарядной обертке, она бросала мне через плечо.
— Варите себе картошку на таганке, пока я корову дою, потом я сама стряпать буду…
А в деревне тем временем шла своя жизнь, стремительная, непонятная, страшноватая. Началась подписка на заем. В МТС она прошла гладко. Сухонький бухгалтер вызывал всех поочередно к себе, тыкал пальцем в соответствующую графу ведомости и говорил: — Вот тут распишись.
После чего, каждый — кто тяжело вздохнув, кто безнадежно махнув рукой, — ставил свою подпись, подтверждая готовность приобрести облигации на сумму равную месячной зарплате. Служащие МТС исполняли свой долг покорно, деревенские же, с которыми «занимался» председатель сельсовета Прокопыч, нередко оказывали сопротивление и скандалили. Однако, управа находилась и на них. Прокопыч просто запирал бунтарок в чулан, примыкавший к конторе. Оттуда весь день неслась несусветная ругань и глухие удары кулаком в дверь, чему равнодушно внимал Прокопыч, как всегда стоявший у калитки в неизменной розовой грязной рубахе. К вечеру истошные вопли и удары начинали стихать, сменяясь мольбами:
— Отвори двери, Прокопыч! Дите не кормлено…
— Подпишешь, уйдешь, — флегматично отвечал Прокопыч.
— Корова не доена. Отпусти, слышь! — Завтра мужик с поля приедет, подпишет… — Отвори!
— Подпишешь, уйдешь, — говорил он, почесывая под мышкой. В конце концов, бабы одна за другой сдавались. Прокопыч уходил в контору, плотно приперев за собой дверь; вскоре эта дверь распахивалась, и бабы высыпали — на площадь. Здесь они задерживались на минутку, чтобы послать Прокопычу несколько изощренных проклятий и разбегались во все стороны.
— Ишь, власть советская! — задумчиво сказала Даша, наблюдавшая раз вместе со мной эту сцену. — Скрутили бы его, затолкали в чулан, и вся недолга. А нельзя! Налетит начальство из района, такое припишут, что всю жизнь потом не расхлебаешь.
— А вы, Даша? Вам тоже приходится подписываться на заем.
— А я что. Меня пока здесь нету. Бумаги мои где-то затерялись. Кто я есть? Зачем тут живу? Ничего неизвестно… А Прокопыч очень и не ищет те бумаги. Я так думаю, ему спокойней не связываться с нами — с теми, кто из ссылки вернулся. К тому же у меня сын психованный. Мы с Проко-пычем ничего. По утру здоровкаємся. Как же — соседи! Ну, а дальше — меня нет.