– Почему вы не оставили его в роддоме? Я видела такого ребёнка в детском доме, от него отказались родители…
Такие слова Люба слышала впервые. Она облизнула враз пересохшие губы, прижала сына к себе, будто кто-то мог его отобрать, выдохнула:
– В роддоме? Как, Пашку – в роддоме?!
Когда она вышла на улицу, её колотила лёгкая дрожь. Уложив хныкающего сына в коляску, она двинулась по пустынной, облитой жарой улице. Ноги были чуть ватные, кровь шумела в голове. Должно быть – от солнца…
О том, что у сына практически нет ушей, ей сказали сразу, в первую минуту, как он родился. Подняли на уровень Любиного лица, крохотного, мокрого, посиневшего от холода. Голоса гудели успокаивающе:
– Микротия ушных раковин… Такое бывает, легко исправить операцией…
Жгучий страх стянул Любино сердце: не уронили бы! Уши сына она не разглядела.
Запеленатого, оставили на столике и вышли. Он, как рыбка, разевал рот и попискивал, у Любы от жалости мутилось в голове. Если бы можно было схватить его, прижать к себе! Он сразу успокоился бы, затих! Ещё немного, и она попыталась бы встать с родильного стола, но кто-то вошёл. Сына забрали, обступила глухая тишина.
Любу трясло: от усталости, от ледяного пузыря, что лежал внизу живота. Она попыталась подпихать край рубашки под резину, набитую льдом, подсунула пальцы, и они сразу онемели.
Наконец пришли и за ней. На каталке, под суконным одеялом, коридором: свет – тьма – свет… Она вслушивалась изо всех сил: за которой дверью пискнет знакомый голосок? Куда сына унесли, спрятали?
Палата дохнула сонным теплом… Люба лежала в темноте, хотелось чаю. Горячего с молоком и сахаром. И кусок хлеба с маслом – кус-нуть! И запить. Пересохло во рту. На месте живота, казалось, яма. До самого позвоночника. Тело всё ноет, ломит…
…Сына принесли на третьи сутки. Она, измученная горем разлуки, думала, что уж не принесут никогда. Как он-то пережил это время? Где и был, чем кормили?
Он вцепился в нестерпимо нагрубшую грудь, как собачонка, и сосал, глядя широко открытыми, огромными глазами, тёмно-серыми, чудными. Чистенький, бело-розовый, туго запелёнатый, на головке – косынка…
Засыпая, смежил веки. Люба уложила его на подушку, легла рядом, стараясь не думать, что скоро – опять заберут. В палате было полно мам с младенцами, но Любе казалось, что никого рядом нет. Никого нет в мире, кроме них с сыном. Вокруг – невидимая капсула, замыкающая железную кровать, батарею, завешанную одеялом, окно, за которым сгущается мартовский вечер… Ощущение полного покоя, дома, защищённости и блаженства царили в её сердце.
Первое Пашино лето было полным гроз, стрекоз и одуванчиков. Люба раскидывала на верёвки разноцветные пелёнки, и ветер принимался играть ими. Пашка безмятежно спал в коляске. Солнечные пятна, пробравшись сквозь листву, прыгали по одеяльцу. Гул машин, голоса, скрип и бабаханье калитки не будили его. Младенцы крепко спят, а он к тому же почти ничего не слышал.
Таким в памяти Любы и осталось это лето: тёплым и разноцветным, как хлопающее на ветру детское бельё.
Был и Пашин отец в этих воспоминаниях. Всегда где-то на заднем плане, размытым пятном. Вечно в своих делах, разъездах, он проходил мимо таких грандиозных событий, как первый Пашин серебряный смех, уморительные рожицы, первое «Бу!», когда увидел рыжую корову за окном…
Люба старалась не только запоминать всё, что появлялось нового в их с сыном мире, но и записывать в толстой клеенчатой тетради.
«Паше – два месяца. Лежит, пыхтит и мяукает. Наговаривает: А-ай! Ы-ыы! Просится на руки».
«Смотрит во все глаза, широко раскрыв ротик. Так и улыбается, с открытым ртом. Радуется как! Машет ручонками, ножками двигает!».
«Четыре месяца. Научился смеяться! Переворачивается сам, но без особого желания. Очень любит погремушки. Смешно поёт-гудит. Мокрый – мурчит жалобно-жалобно. Если голодный, не кричит, а плачет горючими слезами…».
«Были на обследовании. Врачи говорят, что операцию можно провести через несколько лет. А пока побольше с ним разговаривать, слух есть, внутренние центры в порядке, а звук идёт по кости. Я не могу понять – как по кости? Он же слышит, когда я с ним разговариваю, только ротишко открывает, и смотрит внимательно-внимательно».
«Восемь месяцев. Научился стоять в кроватке. Подолгу стоит, а потом – бух – садится в подушку…».
«Два года и три месяца. Пашкин словарь. Хахар – сахар, хеб – хлеб, гость – гвоздь, пал, бух – упал, вавака – собака, луза – лужа, мококо – молоко, татана – сметана, топ-топ – ботинки, бабаха – рубаха, даданья – до свидания… И ещё всякая всячина…».
«Два года девять месяцев. Увидел в журнале артистку в кружевной накидке: Мотри, мама, тётя на голову шторку надела!».
«Три года. Говорю: Отгадай, Паша, загадку. Серенький, пушистенький, любит у печки греться. А он: Емеля!».