— Нет, это вы передадите на словах. А еще скажите, что бинтами я могу пять раз опутать огневую позицию, марлей законопатить все окна и двери, а ваты у меня давно нет. Вы должны из горла у него вырвать хотя бы килограмм. Позарез нужна, понимаете? Между прочим, я и позавчера просила вас об этом как человека, и вы ведь обязаны…
— Добре, добре, все зроблю… — поспешно пообещал Мазуренко, чтобы поскорее отвязаться от Танечки: «От же дивчина. Не дивчина, а ежик. Женится ж хтось на ней, колючей, и будет, несчастная людына, весь век в болячках ходить».
— Не привезете, буду жаловаться на вас командиру батареи, старшему врачу.
«И без твоих жалоб, грэць бы тебя побрал, каждый день дают по шее».
— Минуточку! Не убегайте! Это вы вчера заставили носить воду в гараж Галочку Сазонову?
— Заставил. Ну и шо?
— А ей нельзя было. Я же говорила вам. Что вы за черствый человечина?
— И откуда вы взялись на мою голову, господи боже мий! — вспылил Мазуренко. — Шо ж я должен — посадить всех вас на нары и молиться, як на пресвятых богородиц? А хто работу будет робить? Пушкин? Чи, може, Тарас Шевченко?
«Трасця б вас заколыхала, и галочек, и синичек, — вконец раздраженный, думал Мазуренко, подходя к землянке четвертого. — Башка трещит, як прикинешь, шо з вами робить…»
— Поманысточко!
— Я тутэчки.
— Гони машину на дорогу. Швыдче! — оберегая больную ногу, Мазуренко осторожно сошел по ступенькам, с порога мрачно распорядился: — Человека, Бондаревич! Со мною поедет.
Уютно у Бондаревича, тепло. Все чинно, в порядке. Солдаты побриты, пострижены, в чистом обмундировании. Шинели не валяются где попало, заправлены. Котелки на полочке — донышком вверх, над ними фляги на гвоздиках. В других расчетах оружие на виду — и песок на него, и копоть. У этого пирамидка в стене, дверцей закрывается, и самодельный замочек на дверце.
Щеглова — чистенькая, ласковая, аж светится — марлей по скамейке туда-сюда: «Садитесь, товарищ старшина, отдохните у нас», прямо как настоящая хозяйка. И все у них как-то по-семейному.
Совсем уж было собрался присесть хоть ненадолго, так и вертелось на языке похвальное слово: «Добре живете, хлопцы!» — а вспомнил, что сейчас опять под дождь, в слякоть, в надоевшую дорогу, отступил на шаг к двери и сказал совсем не то, что думал:
— Швыдче, Бондаревич! Який же ты, хлопче, тугодум…
— Кравцов, поезжайте!
Сергей поспешно надел шинель, снял о гвоздя плащ-палатку.
— Рукавицы возьми, — посоветовал Чуркин. — Разнегодилось на дворе. Мои бери. Сухие.
Обычно скорая езда — Поманысточко летал с ветерком — сразу успокаивала Мазуренку. Сегодня этого не случилось. Ясно — из-за Варвары. Как с цепи сорвалась баба: «Отойди от греха подальше, хозяин, спрячь руки! Покаешься. Кончились наши с тобой игрушечки… Человека я полюбила, понял?»
«Ты шо ж, всех подряд любишь?»
«Это уж мое дело. На дороге не становись. Ославлю — тошно будет».
И все из-за того, что вел он себя не так, как бабам нравится. Ни словом никогда не обласкал, не посулил ничего. Пришел молча и ушел молча, а что было, что осталось у нее на душе, с тем пусть сама разбирается. И не сказать, что не по сердцу она ему, — добрая баба! Если что и водилось за нею раньше, на то наплевать и размазать, сам не святой. Надо было как-то по-сердечному обогреть ее, да что поделаешь, если он такой тугой на ласковые слова?
«Отколола номер, грець бы тебя побрал», — удивлялся Мазуренко. До этого он и в мыслях не держал, что его отношения с Варварой могут разладиться, и уже подумывал между делом, как скажет ей в последний день войны, если, конечно, головы уцелеют: «Собирайся, Варваро. Приказ придет — едем на Черниговщину. Слепим хатку, посадим вишневый садок, корову купим, рябых поросяток. А не хочешь с поросятами возиться — айда на Урал, на знаменитый металлургический, будем с тобою — рабочий класс». И вот — на тебе: «Человека полюбила…» Может, врет, чтоб припугнуть. Где тут такой человек, чтоб ей до пары? Зеленые хлопченята. Разве воронежский пригорнулся, так когда мог успеть? «Ни, — решил Мазуренко, — хитрит баба, хочет, щоб на ушко ласковое слово пошептал. Ну шо ж, пошепчу. Голубкою назову, ще як-нибудь, и охолонет, смилостивится. Все они, бабы, одним миром мазаны».
Въехали в город. Дорога стала петлять по улицам и переулкам, между развалинами домов, машина то натужно взбиралась на полузаросшие замороженным, омертвелым бурьяном кирпичные завалы, за которыми, крича во весь голос, еще торчали кое-где шесты с фанерками: «Внимание — мины! Осторожно — мины!», то ныряла в залитые водой колдобины. Мазуренко, тщетно силясь уберечь от толчков разболевшуюся ногу, не выдержал наконец:
— Бисив сын, Мыкола! Не гони…
Поманысточко поспешно сбавил скорость, искренне сочувствуя старшине, хотя Мазуренко меньше страдал в эту минуту, от боли, нежели от того, что опять вспомнил обидный для себя разговор с командиром батареи.
— Мыкола, ты с хозяйским глазом?
— А як же?
— Брэшешь. Нэма у тэбэ хозяйского глаза. Мисяць на новой машине ездишь, а вже грохоче, як трактор у поле.
— Так то ж — борты…
— А ты обязан кохать ее, як дивчину. Е у тэбэ дивчина?
— Жинка е.