Уоррен грустно вздыхает и виновато улыбается, словно извиняясь то ли за свою команду, то ли за свою страну, то ли за время, в какое им обоим выпало жить.
– С тех пор как мистер купил мою любимую команду, – он еле заметно кивает в сторону небритого русского, – они играют значительно хуже.
Уоррен кланяется и уходит, Вебер подает мне руку.
– Было приятно, мистер Чен. Мне жаль, что не обрадовал вас своим ответом. Мы ведь еще увидимся?
– Непременно, мистер Вебер, – отвечаю я, – кстати, я тоже скоро пойду на Сэвил-роу.
– Хотите сшить костюм? – без интереса спрашивает Вебер. – Могу вам рекомендовать портного.
– Спасибо, сэр, я по другому делу. У меня там приятель. Когда я в Лондоне, я всегда захожу к нему поиграть в вэйцы.
– Пардон?
– Вэйцы. Древняя китайская игра. Вам она, возможно, известна под японским названием «го».
– Ах, го! – Вебер вежливо улыбается. – Конечно, что-то вроде наших шахмат. Приятного вечера, мистер Чен!
Он медленной, хотя еще не старческой походкой идет через зал, и официанты кланяются давнему постояльцу, а я смотрю в пустой угол: кажется, будто с его уходом нарушилась симметрия зала. В золотом – с зеленым и коричневым – ресторане за центральным столиком одна из русских девушек истерично рыдает, хватая за плечо своего небритого покровителя, а он сидит неподвижно, буравит глазами стол, словно перед ним не рюмки и сгрудившиеся тарелки с едой, не белая скатерть и огни люстр – а реки и озера нефти и ржавые огромные трубы, вентили и манометры, глубокие земляные ямы и далекие, безлюдные просторы.
За соседним столиком мои соотечественники из Сингапура все так же медленно пьют чай, еще через столик галдят японцы, заглядывая друг другу в экраны ноутбуков.
В центре моего столика в вазочке стоит цветок – маленькая кувшинка, и по листьям ее словно текут застывшие белые капли. Я всматриваюсь и вижу, что это капли воска – видимо, свеча стояла слишком близко. Потом делаю медленный глоток – золотистая жидкость вливается в меня, и мысли текут еще спокойнее, подобно течению древней реки, а ум становится еще яснее.
Мой отец бежал из Китайской Народной Республики в 1967 году, прихватив с собой фамильные драгоценности и сборник классической китайской поэзии. Часть драгоценностей отняли на таможне, остальное он выменял на мебель и посуду, а вот сборник долго служил ему верой и правдой – между страницами он укладывал утрамбованные пакетики с кокаином, разбавленным парацетамолом, а то и вовсе зубным порошком, – книжка вручалась заказчику и возвращалась с денежными купюрами, проложенными, опять же, между страницами.
Крепость Каулун, она же Каулун-за-стеной, была кварталом внутри Гонконга, обнесенным стеной по периметру – сто на двести метров. Официально, пока Гонконг принадлежал англичанам, территория Каулуна была островком КНР, на самом же деле она не принадлежала никому. Люди были оставлены там на произвол судьбы и пока не вылезали за стену, наслаждались самоуправлением, или попросту анархией – так что прятать кокаин между страниц не было особой нужды. В крепости торговали наркотиками и женщинами, грабили друг друга, лечили зубы и размножались. Этажи громоздились на этажи, надстройки-скворечники лепились на крышах, улицы сужались – и к моменту моего рождения в 1978-м небо с земли можно было увидеть, только посмотрев вертикально вверх. Улицы исчезли, стали редкими проходами между домами шириной в метр, над землей же дома срослись – по крышам, по дощатым переходам, сквозь дыры в прорубленных стенах можно было обойти весь наш город. Нас было тридцать тысяч – на ноль целых две сотых квадратных километра.
Я вырос на крышах нашего города, как Карлсон из шведской сказки, – играл там, гонял на скейте и велосипеде, вот-вот готов был сорваться, но ни разу не упал. С крыши я видел странные дома вокруг, такие же высокие, но стоящие невероятно далеко друг от друга, с целыми полями травы и песка между ними, бессмысленными, ненужными. Оттуда я видел английские машины и самих англичан – высоких, надменных, со снежно-белыми лицами.
– Они уйдут, сынок, – говорил отец, пока мы сидели в нашей трехэтажной комнате, где было что-то вроде нар для спанья, в три ряда, а остальное было завалено отцовским хламом, и играли в вэйцы, я – черными, отец – белыми, – все уходят, сынок. Японцы ушли, уйдут и эти.
Отец потерял свою книжку с поэзией, когда мне было двенадцать, я нашел ее годом позже, когда рылся в хламе в надежде найти велосипедный насос.
На странице с этим стихом я обнаружил несколько крупных купюр и решил оставить книгу себе. Насос я купил у соседа, а вечерами на крыше представлял себе пустынные горы и душу, которая в одиночестве страшится темноты – среди тысяч тусклых лампочек, бетонных плоскостей, жаркого дыхания соседей, криков и ругани в опиумных притонах.