…Ковалев лежал под откосом насыпи, а в глубоком чистом небе коршунами кружились «юнкерсы». Вой, страшный, ни с чем не сравнимый… Он буравом ввертывался в затылок, от него внутри то цепенело, то неудержимо начинало дрожать… Ковалев всеми силами прижался к теплой родной земле, а она дрогнула, всколыхнулась…
В этот день, стоя над телами товарищей, Ковалев сделал для себя открытие. Оказывается, смерть человека на войне, если она принята честно, никогда не бывает никчемной. Пусть вот эти погибшие люди ничего не успели сделать для победы, но, погибая, они накалили ненавистью тех, кто остался в живых, кому предстояло встретиться с врагом лицом к лицу.
Впоследствии, попав в окружение, скитаясь по оккупированным деревням и селам, он видел тысячи смертей, и оттого ненависть к врагу еще больше распалялась, вытесняя в нем все остальное, превращаясь в ярость. Ему порой казалось, что он — это уж не он, что никогда не было мирной жизни, светлых институтских аудиторий, беззаботного смеха…
Пробираясь в леса Белоруссии, Ковалев по пути вынужден был заходить на хутора и в деревни. Местные жители кормили его, чем могли, предостерегали от опасностей. Однажды в надежде утолить мучительный голод он подошел к небольшой деревушке. Из кустов около реки были хорошо видны бревенчатые избы. В позолоте закатного солнца они казались особенно приветливыми. Улица была пустынной.
— Зорька… Зорька… — слышался где-то певучий женский голос, от которого у Ковалева больно сжалось сердце, а перед глазами встала окруженная горами родная деревня.
Все дышало тишиной и беспечным спокойствием, но Ковалев знал, как обманчиво это теперь. И, затаясь в кустах, он терпеливо ждал, когда какая-нибудь хозяйка пойдет к реке за водой. Так прошел час, второй…
Уже впотьмах Ковалев зашел в крайнюю хату. В переднем углу под висячей лампой сидел благообразный старик с седенькой бородкой. Держа на растопыренных пальцах блюдце, он звучно втягивал в себя чай, после каждого глотка блаженно закрывая маленькие глазки. Лоб старика и покрытая зеленоватым пушком лысина блестели испариной. Когда Ковалев призраком появился у порога открытых дверей, хозяин вздрогнул, из блюдца плеснулся на цветастую скатерть чай.
— Кто такой? — Старик проворно вскочил, оглянулся на кровать, над которой висела на гвозде винтовка.
— Кто такой, говорю?
— Не бойтесь… Свой… — Ковалев тянулся жадным взглядом к столу, на котором возвышалась початая буханка пышного белого хлеба, лежали масло и яйца. Хозяин, видя, что грязный, оборванный пришелец еле держится на ногах, ободрился, глаза стали злыми.
— «Свой…» — презрительно хмыкнул он. — Много вас своих шляется. Как волки голодные, рыщите. К Сталину иди, пусть он накормит. Понял? А я тебе своим никогда не был.
Хозяин неторопливо повернулся, чтобы снять со стены винтовку. В это мгновение Ковалев стремительно прыгнул и вцепился в его жирную шею. Старик, хрипя, заметался, беспорядочно бил кулаками, потом рухнул. А Ковалев все сильнее и сильнее вдавливал в горло пальцы, чувствуя, как что-то под ними хрустит.
Когда по телу хозяина прошла последняя волна судорог, Ковалев поднялся, плюнул красной слюной в его страшное с выпученными глазами лицо, схватил со стола буханку хлеба и, пьяно качаясь, вышел в густую темноту. Проходя двором, он слышал, как дзинькали о ведро струи молока.
— Иди, порадуйся! Гады! У меня еще хватит сил, — шептал Ковалев. — И как тебя до сих пор свои деревенские не придушили!
Поздней осенью Ковалев набрел в белорусских лесах на партизанский отряд, а спустя полгода командовал им.
После войны Геннадий Васильевич носил по партизанской привычке маленькую курчавую бородку, и все однокурсники называли его в шутку батькой Ковалем. Хотя в то время ему было всего тридцать лет, но он в самом деле мог сойти за отца этих свеженьких беззаботных юношей. Морщины иссекли его лоб, залегли под глазами, а седина побелила виски. Серебряные струйки путались в черной бороде и поредевшем чубе.
В первое время Ковалева раздражало беспечное веселье студентов, но постепенно он отошел, стал улыбаться и шутить.
Институт Геннадий Васильевич окончил с отличием, и его направили главным зоотехником в райсельхозотдел, а через три года предложили место заместителя начальника по животноводству в краевом управлении. Здесь Геннадий Васильевич скоро понял, что мягкое кресло в большой конторе — не его стихия. Возможно, потом, когда состарится, а теперь — нет!..
Ковалеву совсем стало не по себе, когда заговорили о распашке целинных просторов, когда заснеженные улицы Верхнеобска начали сотрясаться от гула тракторов, от скрипа и лязга плугов, сеялок, культиваторов, а мрачноватые коридоры управления забила молодежь. Юноши, громыхая обмерзшими ботинками, врывались в тихие кабинеты, требовали…
Проходили недели, месяцы… Затихли улицы, опустели коридоры управления. Весну сменило лето. Геннадий Васильевич каждое утро садился за обширный стол и открывал толстую папку с бумагами.