Читаем Дождливое лето полностью

Хороша чертовка, хороша. И эта манера говорить слегка врастяжку, право, идет ей.

— Снизу, — откашлявшись (видно, не вполне все же пришел в себя), ответил Ванечка.

— Лаванда еще цветет? Я хотела нарвать немножко: говорят, она помогает против моли…

С каким милым жеманством прозвучало ее «немножко»!.. Но не дай бог, если этот тон сохранится в сорок и пятьдесят…

— Внизу уже кончилась, а тут, под яйлой, еще цветет кое-где…

В горах все приходит позже: и весна, и тепло, и цветение. Только холода и ненастье всегда тут как тут — будто ждут под ближайшим кустом.

— Не прозевать бы, — сказала Ника. — Ну ничего, завтра нарву.

— А что откладывать? — вдруг осмелел Ванечка. — Олег просит воды привезти — вот и давайте со мной. Пока я бидон наберу, вы лаванды нарвете.

— А здесь как же? — все, как видно, уже решив, спросила тем не менее она. Вполне, надо признать, наивно спросила.

— А что здесь может случиться? — доброжелательно и как бы поощряюще улыбнулся Пастухов.

— Росинанта твоего толкать не потребуется? — спросил Олег.

— Обойдусь, — буркнул Ванечка.

Бидон положили в коляску, Ника села сзади, и мотоцикл медленно, осторожно поехал вниз. Склон был крутенек, и Ванечка держался напряженно. Однако ж и уверенно, так что казалось: мотоцикл в его руках ведет себя как умная лошадь, которая, спускаясь вниз, иной раз даже приседает на задние ноги…

— Пошли? — сказал Олег.

4

Очень хотелось найти что-нибудь. Но если по совести, то не просто что-нибудь, а все-таки что-то необыкновенное. Далеко воображение не забегало, россыпи археологических и прочих ценностей не мерещились, однако почему бы не найти статуэтку, коль скоро они здесь попадаются, или, скажем, еще один статер. Должна же быть справедливость! Ведь не для себя, не для себя… Но и для себя тоже. Так приятно было бы потом подойти к музейной витрине и подумать (а может, и сказать кому-нибудь), разглядывая эдакую изящнейшую штучку: а вот это нашел я.

Между тем попадались только кости. Обглоданные временем, червями, обсосанные корнями трав черепа животных, которые две тысячи лет назад неизвестные нам люди принесли в жертву неведомым нам богам. Кстати, почему только черепа? Они что, шельмы, приносили в жертву одни головы, а тушам с филейными частями находили другое применение? И почему нет рогов? Шли на поделки?

Работа была кропотливой, утомительной. Что-то мрачноватое было в ней. В самом деле: источником сведений для археолога часто становятся захоронения и свалки. А главное — чтобы выяснить подробности давно минувшей чужой жизни, надо отдать собственную жизнь или хотя бы часть ее — такой короткой отпущенной тебе жизни… И все-таки мы идем на это. Почему? Зоя с Олегом так даже со страстью. Но их, допустим, можно понять. Для них это святилище, если отбросить эмоции и высокие материи, — ш а н с. Может быть, единственный. Для самоутверждения, для обретения места в науке, а значит, в жизни. А остальные? А ты сам?

Как тут не повторить в миллионный или более того раз: странно все-таки устроен человек. Любопытство — свойство всего видящего, нюхающего, осязающего, ползающего, летающего, плавающего, бегающего — развилось в нас чрезвычайно. Ничто не может укрыться от этого любопытства. И бесполезно спорить — хорошо оно или плохо. Бесполезно потому хотя бы, что, не будь этого до крайних пределов развившегося любопытства, ставшего любознательностью, стремлением к познанию, не было бы и нас самих — рода человеческого.

Кости, кости… Лучше всего, кстати, сохраняются зубы — органы жевания. А что остается от человека? Вот тут мы с гордостью готовы сказать: лучше всего — вечным памятником — сохраняются результаты, плоды нашего труда. Но только гордость иногда лучше попридержать, потому что бесплодные солончаки на месте некогда орошаемых полей, безобразные свалки, топи на месте вечной мерзлоты, пустыни на месте бывших пастбищ, искореженный «лунный» ландшафт там, где были горные выработки (а до них — степи либо леса), — тоже результат наших трудов.

При удивительной настойчивости человека сохранить память о себе большая часть сделанного им остается все же анонимной, безымянной. Однако если даже эта память и сохранилась, она, в сущности, лишь  т е н ь  п а м я т и. Что мы знаем о  с в е р ш и т е л я х, кроме места, времени и того, что они сделали? Даже если известно имя: Гомер или, скажем, тот же хиосец Дексамен — резчик бесподобных гемм? Но, может, для человека простого упоминания об авторстве достаточно, потому что это главное для него?

Случается, правда, и вовсе невероятное. В Хиросиме от человека  д е м а т е р и а л и з о в а н н о г о, испаренного ядерным пламенем, осталась действительно только  т е н ь — тень на камне. Тоже память. Запечатлелась навсегда. Бомба тоже была рождена любознательностью и напряженным трудом. Но это хрестоматийный пример. А вот другой, гораздо менее известный. В степном северо-западном Крыму, на Тарханкуте, от человека, который жил при Митридате Великом и погиб, судя по всему, во время разбойного скифского налета, остался  с л е д  б о с о й  н о г и  на глиняном полу…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза