Хуже было то, что в провинции такие заметные фигуры становились по факту вне конкуренции, и это превращало их в титанов мысли местного масштаба – роль часто неизбежная, но в действительности малоприятная. Как одинокие деревья, они вырастали заметными, но были вынуждены черпать силы в самих себе[438]
, поэтому формировали свой круг тем и идей, за пределы которого им и их школам в будущем окажется совсем не просто выйти. Низкая профессиональная мобильность в советской академической среде, огромность расстояний усиливали эти черты, которые, вообще говоря, являются нормальными для любой крупной научной системы. Однако относительная социальная стабильность хрущевских и брежневских времен позволила частично преодолевать эти проблемы, делая возможным для провинциальных молодых ученых работать в центральных библиотеках.ГЛАВА 3
ПЕРИФЕРИЯ В ЦЕНТРЕ
Для представителей периферийной науки, если они начинают задумываться об иерархическом устройстве в своей сфере деятельности, центр обычно представляется монолитом, из которого исходят однообразные и чаще всего негативные импульсы. Отчасти это восприятие поддерживалось и общим этосом советской науки: раз базовые истины уже открыты (в трудах Маркса, Энгельса, Ленина и вскоре отсеченного от них Сталина), то и принципиальные основания советской науки должны быть неизменными, как и круг основных терминов, с помощью которых адекватно описывается реальность. Не следует недооценивать действенности этого образа собственной науки, созданного в советский период – несмотря на то что в более поздние времена он представлялся уже как свидетельство исчерпания идей и стагнации научной мысли, в послесталинский период он стал как раз выражением определенной, пусть и четко не артикулированной программы: ошибки и перегибы 1930‐х гг. преодолены и должны быть забыты, при этом они не могут делегитимизировать принципиальные положительные достижения советской историографии. Это было как терапевтическое самоубеждение, которое позволяло, изымая из сталинского периода «установки» Сталина, считать тем не менее его началом развития науки, так и одновременно – программирование настоящего этой же науки, в котором больше нет необходимости в принципиальном пересмотре теории и безоглядной борьбе за лидерство в отдельных отраслях.
Тем не менее этот образ отличался от реальности, которая заключалась в том, что как раз в 1950–1960‐е гг. ситуация в «центре» начинает серьезно меняться, и именно эти перемены во многом послужили реальным научным достижениям советской историографии древности. Можно было бы говорить здесь о десталинизации науки, но этот термин не вполне удачен потому, что подразумевает прежде всего внешний характер процесса, навязанного науке со стороны политической подсистемы. Я пробовал показать выше, что если говорить об отказе от постоянной и жесткой конкуренции за ресурсы с периодическим возведением на пьедестал и последующим громким низвержением отдельных научных «вождей», с безжалостным вытеснением из науки допустивших «ошибки» исследователей, как о неприятии принципов, выработанных в сталинский период (и благодаря сталинским преобразованиям), то десталинизация в этом смысле назрела в исторической науке уже после войны.
Этот тезис не отрицает двух важных дополнений. Во-первых, импульс, который исходил от политической системы, ускорил десталинизацию в науке и придал ей более выраженную форму – пусть и очень осторожно, но историки стали критиковать перегибы, допущенные в результате «абсолютизации» некоторых сталинских высказываний. То есть звучало это так, будто историки, которые сами возвели эти высказывания в абсолют, виноваты чуть ли не больше всех остальных, но то был, конечно, эзопов язык: легче было изобразить дело так, что отдельные ученые увлеклись высказываниями отдельного политического лидера, чем ненароком намекнуть, что наука была служанкой идеологии или что вся политическая подсистема общества была репрессивной и тоталитарной.
Во-вторых, десталинизация означала, конечно, постепенное смягчение нравов, но вовсе не значила вообще прекращения конкуренции, в том числе с использованием ненаучных по своей сути приемов, при которых теоретический спор мог переводиться в категорию политических позиций. Эта особенность советской науки была, судя по всему, заложена в ней изначально и не могла уйти со сменой этапа ее существования.
В чем же в таком случае выразились перемены?