Краснушкин, видная фигура советской психиатрии, очевидно, ощущал педагогическую ценность «сексуального зрелища», представляемого этой «пациенткой-поэтессой» и ее стихами. Это был незабываемый пример «одаренного психопата», исключительный случай клинической практики, о котором можно было рассказывать студентам, изучавшим психиатрию в Московском государственном университете. Тем не менее страсть этой женщины, пронизывающая ее стихи, и обстоятельства ее истории также, возможно, свидетельствовали о том, что однополые отношения и наставничество в среде проституток по-прежнему существовали.
В то время как женский однополый эрос между проститутками иногда был отмечен оттенком грубоватой культуры низших классов, в эту эпоху встречались также женщины, чье привилегированное положение позволяло им выражать свои влечения, пусть и в более сдержанной форме. В психиатрической литературе эпохи царизма можно найти ряд биографий женщин из дворянок и помещиц, чья сильная воля, образование и финансовые возможности позволяли им раскрепощаться в однополом самовыражении (примером может служить переданная доктором Чижом биография Юлии Островлевой)[241]
. Летописи их жизней, которые можно составить на основании этих медицинских источников, весьма схожи с тем, что мы знаем о жизни литературных «лесбиянок» в салонах позднеимперской эпохи[242]. На заре советской эры женщины, обладавшие культурным капиталом, порой инвестировали его в обустройство домашнего пространства, скрывавшего от посторонних глаз однополое влечение. Требование политической и экономической стабильности для культуры литературного салона постепенно уменьшалось на протяжении 1920-х годов, а в ходе социальных преобразований первой пятилетки оно и вовсе сошло на нет. Исторические корни «лесбийской субкультуры» в России, и без того неуловимые и хрупкие в первые три десятилетия XX века, были подорваны этими переменами, о чем мы поговорим во второй части этой книги.Одним из способов скрыть прибежище однополых отношений внутри домашнего быта была гетеросексуальная семья. В целом привычная русская семья не была враждебна к гендерному нонконформизму и однополым отношениям внутри нее. Семьи стремились, часто весьма гибко, сдерживать или контролировать этот феномен или же приспосабливаться к нему. Истории психиатрических болезней царского и раннесоветского периодов свидетельствуют, что родители спокойно воспринимали интерес детей женского пола к одежде и играм мальчиков. В детском возрасте к мальчишеству и неумению девочек вести хозяйство относились терпимо, но от тех же девочек к 16 годам ожидали адаптации и согласия на брак[243]
. Некоторые семьи даже предпринимали особенные усилия, чтобы создать условия, при которых сексуально-гендерное диссидентство их детей имело все возможности для выражения. Мать Островлевой говорила, что уже с 12 лет «не имела [на нее] никакого влияния»; тем не менее эта вдовствующая глава семейства, как и вся семья, исключительно с уважением относилась к «трудолюбию» дочери и «ее энергии», которую та выказывала в выбранной необычной профессии – «промыс[ле] легкого извоза». Островлева-младшая, которая уже имела в своем распоряжении годовое пособие в «три или четыре тысячи» рублей, вела счета по своему доходу отдельно от семейных счетов, которые вела мать. Мать и дочь были экономически независимы друг от друга. Анализируя социальное становление молодой женщины, психиатр Чиж пришел к выводу, что «при большей дисциплине в воспитании и жизни дело не пошло бы так далеко»[244]. Возможно, он намекал, что отсутствие в семье твердой отцовской руки привело к появлению у Островлевой «многих странностей».