В общем, я решила, что без себя теперешней и своих записок – обойдусь. Не стану предъявлять счета никому, даже тому, кто этого заслуживает, и изливать желчь не стану даже на бумаге, хоть она и терпит. Чтобы простить человека, нужно его понять. Но именно этого я и не в состоянии сделать. И говорить тоже не в состоянии. Люди требуют слов и жертв, желают, чтобы их выслушивали взамен, все эти речитативы: ты ничем не лучше нас, нам тоже больно, нас тоже не понимают, если бы ты была нормальная, ты бы говорила. Выверни-ка душу. Дай заглянуть за ее изнанку. Люди привыкли каждый день включать телевизор и получать порцию одомашненного хоррора чужих биографий из первых рук: я избил ее, я убил ее, я не вынес ее из горя. Они жаждут подробностей, как именно. Каков был тот меловой круг, которым ты обвел, которым тебя обвели. Обвели ли тебя хоть раз в жизни вокруг пальца, обвили ли удавкой непонимания? Давай, откровенничай, пока мы прихлебываем кофе и внимаем, это как в детстве стишок с табуретки – сложно только в первый раз.
Чувство вины заперло меня внутри меня, при этом иногда я верю, что ни в чем не виновата, верю, как в снег или в эту тетрадь. В средостении, там, где зубовно ноет душа, кирпич молчания крошит известку слов, и я сутулюсь в три раза сильнее обычного под их грузом, а точнее – втягиваю плечи, как от удара ножом. Раненые всегда сводят плечи, будто хотят вобрать оружие убийства поглубже, это странно, наверное, такой рефлекс. Когда я сажусь и быстро-быстро выпускаю слова из себя, несмотря на чудовищный почерк, мне ненадолго становится легче, как больному в послеоперационной эйфории. Потом отхожу от тетради, как от наркоза, начинаю выстраивать и соблюдать субординацию с жизнью, и меня накрывает заново. Потому что то, что мне кажется жизнью, – это несколько минут без воспоминаний о тебе, несколько часов без мыслей о тебе, несколько ночей без сновидений. Только кажется жизнью все, что вызывает эмоции, я, которая вызываю (чьи-то) эмоции. Но это не жизнь, это программа по заявкам радиослушателей.
Я пишу не то, что чувствую. Потому что это нельзя передать словами.
26
В зеркало долго всматриваюсь: «Кто тут у нас кому кто?» А там какая-то дева горькая, Горькая, как Максим, только она не классик, не буревестник и без пальто. Бери, говорит полынная, меня с собой и носи, таскайся со мною до смерти, твоя я заимодавица, гляди, спящая красавица: халаты, палаты, даты… И я понимаю, что нам с ней – ни при каких – не справиться, для связи с общественностью нужен кто-то более адекватный.
Запомнила (специально лежала-считала: динь-дон, бим-бом…), какую по счету овцу, не жалея, сон вечно сбивает с ног, запомнила коридорные взгляды всех тех, кто стал невесом, кому будет невыносимо труднее держать болевой порог, запомнила, где читала книжку – страница 166, которая еще рост к тому же (и даже где-то длина), запомнила: очень хочется быть, очень хочется выть, и есть, и пить (чай, коньяк, вино, сок) по списку – со всеми, в кого влюблена, запомнила? спрашивает, не бойся, нет, ты не сыграешь в ящик, естественно, если не выйдет – крышка… ромашка, короче, промашка, – дурашка, здесь главное – это проснуться живою и настоящей, конечно, если не превратишься в ворона. Или в чашку.
Все разрешилось в субботу, ровно в полдень. Акушерка закричала: «Двенадцать!»
Она не сразу поняла, что значит: двенадцать, какой это показатель или параметр, схватки начались в восемь вечера, но родовая деятельность была такой слабой, что ей казалось – это никогда не закончится. И это не заканчивалось.
– Может, кесарево? – с надеждой спрашивала она, не в силах ни плакать, ни думать, ни стоять, ни лежать от боли.
– Ты такая молодая, зачем тебе! Давай-ка старайся!
Людей становилось все больше. Они прибывали в геометрической прогрессии вместе с болью. Ее волоком перетащили с кушетки на кресло прямо со стойкой капельницы в вене.
Нестройный хор сообщал: «Раскрытие – восемь!» Сообщал: «Пора!»
Грузная, улыбчивая баба, которая своими габаритами больше походила на белый холодильник, чем на человека, изо всех сил давила на живот.
Нестройный хор вопил: «Тужься!!!»
Но потуг не было.
Она ничего не чувствовала. Даже боль самоустранилась, поселилась где-то в голове, как мигрень.
Акушерка-холодильник подпрыгнула и надавила на живот коленом.
Нестройный хор шептал: режем… разрывы… время… давай же…
Но ей больше нечего было дать. Она знала, что должна что-то сделать, но совершенно не помнила, что именно, и теряла сознание чаще, чем это полагается, исходя из описанных в литературе случаев. Там – в потустороннем – было даже приятно. Стоял густой белый туман, немного кисельный, немного клочковатый, я о него могу вымазаться, равнодушно думала она, поднимаясь к потолку и кувыркаясь, как в аэротрубе. Белые люди гладили ее огромными перьями по волосам. Она вспомнила, что это не люди, а ангелы, попросила помочь ей взлететь, но они вернули ее в кресло.