После смерти мамы она села за инструмент только на девятый день, не потому, что нужно соблюдать все эти церковные правила, – мама была воинствующе неверующей, – так вышло. До вступительных экзаменов в академию оставалось не очень много времени, в голове неотступно вертелись наставления педагога («Не отлынивайте, – твердила учительница, она вечно обращалась ко всем на «вы», – непременно занимайтесь, промедление смерти подобно»). Но смерти ничто не подобно, нет, это она узнала позднее, через три недели, хотя поехала к маме в больницу на пару дней.
Жизнь между домом и больницей всегда сильно напоминает фестивальное малобюджетное кино, где нет никаких диалогов, только невнятные маршруты и утрированные звуки города: захлопывающиеся двери, шум транспорта, оголтелые мотоциклисты, уверенное стаккато чужих каблуков. В этом независимом фильме изо дня в день меняется лишь платье на героине, а все остальное – то же. Те же пейзажи, тот же асфальт под ногами, скамейки, постсоветские елочки у входа, ступени, лифт, персонал, стул в палате, капельницы, судно, окно. В главной роли этого фильма – Время. Величина непостоянная, здесь оно не терпит сослагательного наклонения.
Мама умерла в апреле, сыром и холодном, так и не дождавшись ее выпускного, о котором мечтала больше ее самой. На газонах только-только проклюнулись тюльпаны, красные, как флаг пионерии в мамином детстве. Других цветов в городе не было, она вообще не помнит, что люди несли на кладбище, но что-то же несли, как всегда хвойное и искусственное, должно быть, но помнит, как с удивлением обнаружила, что весна все-таки наступила, вопреки позавчерашним, куда-то исчезнувшим сугробам и ее усталости, густо замешанной на безысходности горя, помнит, как сыпал дождь и тут же высовывалось заспанное солнце, бесформенное, на весь небосклон, помнит, как синегрудые голуби собирались на совещания прямо напротив их подъезда, деловито прохаживаясь взад-вперед, – вся живая природа вообще вызывала в ней тогда недоумение, потому что своей реальностью обесценивала мамин уход.
Выпускные экзамены предстояли только по теории, академический экзамен по фортепиано она успешно сдала еще в январе, не было ощущения, что сыграла на отлично, но учительница, кажется, приложила все усилия, чтобы выставить ее в лучшем свете, сообщить, что «одаренная девочка собирается поступать на композицию». Она однажды нечаянно услышала фразу, произнесенную каким-то педагогом с кафедры эстрадников: «Вы не представляете, какая это одаренная девочка». Для будущего композитора техника не столь важна, как для исполнителя, хотя она еще в школе выработала манеру игры. Главное, дать глубокое звучание и привнести что-то свое, неповторимое в самую затасканную пьесу. А любой экспромт – это хорошо отрепетированный экспромт. Все годы, проведенные в училище, она не забывала об этом.
На вступительных экзаменах в академию ей предстояло исполнять собственные сочинения, и это тоже требовало ежедневной подготовки. Партитур с собой она не взяла, полагалась на память, а в крайнем случае – на импровизацию. В любом случае это очень ответственно – представить на суд экзаменаторов свои сочинения. Но повышенное внимание ей, скорее, нравилось. Первое яркое впечатление – она выступает на сцене дома культуры. Отчетный концерт. Нет, она не волнуется, больше удивляется: роялю – чужому и непривычному, запахам закулисья и тому количеству народа, которое сидит в зале. Ее пришли послушать не только учителя и ученики, но и совершенно посторонние люди. Она играла сдержанно, но уверенно, придавая значение каждому туше. Однако играть с оркестром, потом, позднее, у нее получалось гораздо хуже. Слишком уж сосредоточена она была на себе и глохла, как Бетховен, «сверху вниз», не всегда слыша целое, а лишь какую-нибудь заискивающую виолончель, что недопустимо, если ведущая партия у первой скрипки. Стало очевидно, что ей проще переносить на бумагу целые оркестры, чем быть в тени за роялем, не помышляя о роли возмутителя спокойствия.
Она села за инструмент на девятый день, поняла вдруг, что за время без упражнений руки стали резиновыми, как клизмы, которые ее научили ставить в больнице, пальцы – ватными и неподатливыми, начала для разминки 39-й этюд Черни, довольно быстро закопалась в терциях и не услышала, как вошел отец. Он стоял на пороге, довольно далеко, сам на себя непохожий, какой-то грязный, будто падал (наверное), но она все равно разглядела его совершенно кроличьи глаза, не от слез, разумеется, от поминальных возлияний всю последнюю неделю.
– Не стыдно тебе? Святое есть что? – спросил он, зло зыркнув глазами.
Соль-мажор повис в воздухе красно-коричневой дугой.
– А у тебя? – Она отвела от него взгляд, посмотрела на бронзовый подсвечник, который любила мама, и поймала себя на том, что улыбается. Она часто улыбается в глупых ситуациях, такая реакция организма.