— А возможно ли в делах государственных обойтись без чиновников, это ещё больший вопрос.
— В каждом гражданине просвещение рождает идею не животного эгоизма, но общего блага, вот что вернее всего понять надобно всем да вводить просвещение.
— Вводить как налог?
— На кой дьявол чиновнику просвещение? Скорей просветишь моего Боливара!
— Отец который месяц копейки не шлёт, а ты мой видел мундир?
— Что твой мундир? У меня у самого отца нет!
— Эй, кто-нибудь, трубку!
— Управление государством должно подчиняться не своенравию или добронравию лиц управляющих, но правилам неизменным, правилам чести прежде всего.
— Э, полно мечтать, в России на этот счёт одно только неизменное правило есть!
— Это какое?
— Россией управляет то дурак, то подлец, то демагог, а уж неучи — решительно все!
— Это ты брось, а Екатерина Великая?
— Ты что, лишку хватил? Помяни ещё времена Мономаха!
— А что, это он чистую правду сказал, Екатерина славная баба была, хоть и немка, многие в князи вышли из грязи на ней.
— Дома-то до чего ж хорошо! Целый год, почитай, не бывали, а надобность в чём?
— В благоустроенном государстве одни дарования должны призываться содействовать общему благу, а назначение чиновников на места, особенно высшие, должно утверждаться общественным указанием для отдаления от государственных дел лихоимцев, кривдолюбцев, а пуще невежд.
— В исполнение того, чем ты бредишь, необходима Палата, избираемая свободно.
— А кому избирать? Всем поголовно или одним головам просвещённым? Тоже вопрос.
— Тоже, скажу вам, вопрос! Избирать поголовно в самую высшую власть, тогда дело пойдёт!
— Полно, брат, и тогда не пойдёт.
— Отчего не пойдёт?
— Изберут дурака.
— Отчего?
— Оттого что у нас поголовно все дураки, просвещённые тоже. Сперва, брат, надобно умных завесть.
— Главное же, представляется мне, употребление общественных сумм должно быть у всех на виду, и строжайший отчёт по всякой копейке, вот оно как! Тогда поди укради!
— Всё одно со счёту собьёшься, тут и возьмут.
— Отчего?
— Не свой, поди, кошелёк, с тем кошельком прежде надобно высшую математику знать.
— Нет, братцы, этак у нас не получится ничего.
— Отчего?
— Что ты заладил!
— Высшая математика, отчёт в каждой копейке публично — важная вещь, спорить нельзя, да главное и позабыли!
— Что позабыли?
— Вчерашний день, полагаю.
— Ты этим, брат, не шути!
— Чай, голову оторвёшь?
— Оторву!
— Хороша, брат, свобода, коли за каждое слово головы отрывать, коль оно не по нраву тебе, хорош гражданин!
— Так что позабыли?
— А честь.
— Честь, кого ни спроси, как будто у всякого есть; у последнего подлеца, не моргнёт, отрапортует, что есть, а поди ж ты, воруют, да как! Миллионами! Нет уж, там, где казённые деньги, плоха надежда на честь, попомните слово моё.
— Торговля и промышленность должны быть избавлены от учреждений самопроизвольных и обветшалых!
— А не хочется тащиться к себе на Миллионную!
— Ежели пьян, так молчи, сделай милость, трезвым рассуждать не мешай.
— Вон оно что, а трезвый-то кто?
— Все трезвые, ты один пьян.
— Нет, ты позволь! Я не один!
— Не позволю!
— А народ должен сам собой управлять или как?
Тут Александр всё пропустил, сидя очень прямо на стуле, напрягая все силы ума, чтобы глупости не сказать и не выкинуть какой-нибудь штуки. Он поднялся только тогда, когда стали прощаться, и с широкой неверной улыбкой пожимал чьи-то горячие, потные, то слишком вялые, то слишком сильные руки, ощущая только одно: улыбка куда-то плыла, а удержать её как?
Катенин придвинулся совсем близко к нему и зачем-то грозно кричал, точно он был глухой:
— Рад был снова видеть тебя! К чему тебе ехать?
Он вытянул шею, улыбку поймал, подвигав губами, подался вперёд и согнулся вперёд, показалось, что пополам, а Катенин не так уж был мал, что за чёрт:
— Спасибо, мой милый, никуда не хотел, да вдруг увидел, куда указует...
Но кто, кому и куда указует, сам понять не успел. Всё перед ним завертелось. Он глотнул воздух широко распахнутым ртом и провалился куда-то, без указания.
Затем не было ничего.
Он открыл глаза поздним утром. В голове что-то страшно и мерзко скрипело.
Над ним склонился бодрый и свежий Степан, поглядел, покачал головой, засмеялся беззвучно.
Александр вяло спросил, едва шевеля языком:
— Ты это об чём?
Степан выпрямился, оглушительно крикнул, круто оборотившись к дверям:
— Сашка! Тащи!
Он сел на горячем диване и тут же бессильно приткнулся к холодной стене.
Сашка, издевательски, кажется, улыбаясь, стервец, сечь бы надо таких, внёс на подносе громадный кофейник, белый молочник со сливками и две синие чайные чашки. Что он смеётся, других не нашёл, брандахлыст?
Степан, став серьёзным, собственноручно налил кофе в эти большие, широкие чашки и радостно загудел:
— Я уже поправился водкой и огурцом, малосолёненький, славный, подлец, а ты вот кофию выпей-ка, брат. Это я тебя вечор проглядел, виноват, ты прости, за год-то позабыл, что ты пить совсем не умеешь, точно младенец, а ещё дипломат.
Он с благодарностью глядел на Степана, не в силах слова сказать, не в силах двинуть обвислой рукой. Наконец кое-как лепетнул:
— Радость, мой милый, видеть тебя...